это богатство, эта неоднородность модернизированных движений, не сосредоточенных в одной точке, но композиционно согласующихся. Владислав Витальевич отчаянно старался найти здесь нечто, за что можно уцепиться. Он надеялся, что получится, в конце концов, скопировать какую-то позу или фразу, составленную из жестов, в которой нечаянно, нежданно-негаданно будет запечатлен объясняющий все, некий всеобъемлющий ответ, – и тогда все, в том числе и сам Владислав, встанет на свои места, расположится в перспективе.
Все сразу станет очевидным, определенным и с этого переломного момента пойдет гладко, вровень. Но ничего подобного не происходило даже приблизительно.
Все-таки слишком многое в этой стране, вообще во всем мире, – проистекало из событий, при которых Владислав не присутствовал. Безрассудством было вступать в текущий здесь причинно-следственный поток, не ведая, к какому исходу приведет столь необдуманный поступок, аргументированный лишь боязнью остаться в одиночестве. Но нельзя обобщать, нельзя приобщаться.
Разница во времени, в пространстве, которую Владислав почувствовал, сойдя с поезда, сейчас лишь нарастала, – он стоял, притворяясь, что взгляд его устремлен куда-то вдаль, в стремительно убегающую строчку кое-как напечатанного неба.
Вокруг все шло, движимое привычным, монотонным, импульсивным побуждением: лоснился нерестящийся лосось ходьбы, распродавалась ширина шага, которую опережал метр, глаза проигрывали огнестрельному оружию в дальности, брови обуви сверкали, отражая бронзово-белые лучи и теннисируя прорезиненными мячами солнечных бликов, двоились и троились линии пешеходных переходов, расчесанное плечо перерастало во вспотевшую от жары шею, смещался ракурс подачи угла.
Все вокруг подавало пример не всесторонней развитости, но неопределенности: в выборе женщины, религии, дороги, – как в той песне, которую пел когда-то давно третьеклассник Владислав.
Кожа здешних горожан, искусанных комарами-наркоманами и излизанная потусторонним солнцем, например, исповедовала религию непривычного оттенка.
Безупречно спланированные улицы были начерчены, как по линейке, но без карандаша, – и только Владислав, как человек-насекомое, как таракан, выпадал из этой самораскручивающейся круговерти, в которой теперь он будет в круглосуточном беспамятстве вращаться без ограничений по времени, без возможности слива, – и некуда такому громоздкому мордовороту было сунуться.
Начиная идти или просто поворачиваясь на месте, он непременно в кого-нибудь вклинивался, с кем-то сталкивался. Его качало из стороны в сторону, словно боксера на невидимом ринге. Город на Неве, как военно-морское судно, буквально уплывал у него из-под ног.
Непредумышленно Владислав становился преследователем, когда его путь совпадал с каждодневными маршрутами горожан, на чью территорию он сейчас невольно посягал, нарушая какой-то молчаливый, ему одному неведомый земельный договор. Он старался вписаться в шеренгу горожан – когда-то состоявших в прямом приматологическом родстве с обезьянами, – и вписаться таким образом, чтобы они не успели сообразить, что он нездешний, что он лишняя буква в их алфавите. Но ничего не получалось.
Оглянувшегося Владислава вдруг ужаснула перспектива прошлого, в которой он теперь не существовал, и которая даже не думала оканчиваться на нем: бесконечность была преградой для взгляда, вывешенного проветриться.
Как Владиславу Витальевичу можно было в подобных условиях удержаться на ногах: постоянно с кем-нибудь сталкиваясь, в кого-то врезаясь своим скандальным подбородком, тараня всех своей грудью, в которой можно было утонуть, как в Атлантическом океане. Его влажное лицо, утопленное в соусе беспомощного стыда, куда-то поднималось, как пар от утюга. С каждой секундой все труднее было сопротивляться встречному потоку.
Все глубже переутомившийся Владислав Витальевич нырял в неконтролируемую зевоту, в сорокаградусную кровь жары, как в безводный бассейн, переполненный вспотевшими телами небритых людей.
«Гражданин», – обращаясь издалека, очевидно по чьей-то просьбе, к нему неторопливо, деловито подошел милиционер. Светло-синий, долговязый, в фуражке. Сэкономив время, он многозначительно взял под локоть недоумевающего, спотыкливого Владислава:
«Вы бы куда-нибудь ушли с улицы. Сейчас такое время, понимаете, – обеденный перерыв, солнышко, ясный день, возвращаются дети из школы, – нехороший, ой нехороший пример подаете грядущему поколению, в таком виде разгуливаете. Идите домой».
«Не понимаю, – Владислав, подняв руку, попытался сопротивляться, – не понимаю, куда это вы меня толкаете. Требую объяснить, в чем я провинился? И, будьте добры, предъявите ваше профессиональное удостоверение. А иначе…»
«Так вы, получается, хотите подробно разобраться в ситуации? Можно это устроить, в порядке очереди оформиться у нас в отделении. Быстренько распишемся, так сказать, обручимся. Все по обоюдному согласию», – скользкая, маслянистая, приторная ухмылка расползлась лопнувшим швом по презрительной милиционерской морде, когда заталкивали Владислава Витальевича на заднее сиденье съеживающегося транспортного средства.
В седьмом отделении милиции ему представилась исключительная, редкая возможность, прибегая к посредственному трюкачеству с использованием имевшихся у него вещей, дать свой четырехчасовой бенефис перед малочисленной публикой. Серия, символическое количество одинаковых людей в одинаковой форме, различающихся лишь нашивками и забавно, как дурачки, в порядке убывания наименованные, Николай Сергеевич Сценко, Марина Родионовна Рыльская, Лев Дмитриевич Пушнов и Кирилл Германович Брусников, внушительные имена неотесанного большинства.
Широко раскрыв рты, они преувеличенно и до изнеможения смеялись, пока Владислав, весь выкипевший, расстегнув верхнюю пуговицу ошпаренной рубашки, с хворым зачехленным сердцем, подступившим к распухшему горлу, с нестерпимо-горячим клеймом стыда на лице прыгал, показывал всевозможные фокусы. Наскоро отшучивался, боялся, жонглировал сыплющимися из рук пожитками и, – в качестве исправительного мероприятия, – прошелся мыльной шваброй по гладкому, обильно выстланному линолеумом двадцатиметровому коридору, которым его вытошнило.
Затем чей-то просунувшийся в помещение голос предложил расторопного Владислава Витальевича посадить в вытрезвитель, дескать, – такая энергичность протрезвит засидевшихся посетителей (Владислав, услышав это, уже начал думать, не симулировать ли обморок, приступ астмы, бред, опорожнение кишечника, остановку сердца, разрыв селезенки, все сразу). Но кто-то, удовлетворенный выступлением, все-таки заступился за обессилевшего, предобморочно-бледного Владислава: «Будет, будет с него, протрезвел немножко, пропотел, порозовел. Отправьте человека домой», – и наконец-то его выпустили, даже не оштрафовав.
Глава 3. Килограммы трудящихся масс
Владислав Витальевич, – страшно опозоренный, едва ли не плачущий, пообещавший себе никогда и никому не рассказывать о том, что он перетерпел, – протер стеклышки очков и сосредоточенно разглядел себя в подвернувшейся под руку витрине: да, гомункулус, недоносок, репродуктивный провал современного Прометея.
Принужденно демонстративно он извлек из расстегнутого кармана накрахмаленную перхотью и блестящую от жировых, сальных выделений расческу, пробежал стометровку по ипподрому спутавшихся горчично-желтых волос. Напряг диафрагму, втянул живот и расправил безвольные, сутулые плечи.
Нет, человека все-таки судят не по цвету кожи, глаз, волос, не по акценту, – его судят по погоде, по климату, к которому он приспособлен, по верхней одежде, которую снимает при входе в кабинет врача, по состоянию здоровья, по наследственному признаку, по количеству хромосом и т.д., – и Владислав Витальевич это понял.
И еще он понял, что предшествующее поколение напугано: не просто какой-то обобщенной идеей будущего, но напугано каждой воплощающей эту идею персоной в частности, напугано теми, кого наплодило, – и Владислав, к величайшему