промелькнувших объектов, увидел самого себя: погружающегося с облаком в штанах в упругое чрево обрюхаченного кресла, – было ему жарко, плохо, тесно и в сравнении с остальной, определенной и обусловленной материей, выглядел он наиболее расплывчато, так как взаимовлияние на него не распространялось.
«Тебя что, в поезде выполоскали и выстирали, что ты вышел оттуда белее собственной рубахи», – Тамара Петровна взмахом руки прогнала сидящие на карнизе шторы, как одомашненных птиц, и напустила в русскоговорящую комнату побольше света: в его лучах пыльно-горячий воздух трепетал, тревожился, искрился.
«А это я так по последнему крику мимикрирую», – посмеялся раскисший Влад.
И вдруг содрогнулся всем своим студенистым, захлебывающимся телом: кольнуло в сердце, с отрывисто-отчетливым грохотом распахнулась в его затылке форточка, и ветер перелистывал комнаты, как страницы, – и существование выветрившегося Владислава Витальевича казалось чем-то неоправданным, неподтвержденным, недостоверным. Но не будем более подробно рассматривать это второстепенное недомогание: ведь представляющая интерес деятельность человеческого организма, продукты человеческой жизнедеятельности простираются за пределы больничной койки, постельного режима, выходят за рамки истории болезни, справок о нетрудоспособности и т. п.
Как к вечеру выяснилось, прибыл Владислав немного раньше ожидаемого срока (ведь Виталий Юрьевич договаривался, что только к лету), обгоняя свое неотремонтированное будущее на пятнадцать суток, – то помещение, в котором, предполагалось, он будет проживать, предстало не в лучшей из своих бесчисленных потенциальных ипостасей.
Это оказалась эдакая проекция его собственных тревог, страхов и представлений, обусловленных этим скоропалительным отбытием в Ленинград, – на кухне старые проржавевшие трубы, таракан за плитой, убогий скворечник, вырезанный в пластиковой бутылке, на потолке в ванной расквартировалось высокоразвитое войско цивилизованной плесени, планировавшее в ближайшие дни завоевать взгляд Владислава.
«Чего руки по карманам прячешь, как купюры крупного номинала?» – спросила Тамара Петровна.
«Помилуйте, с недавних пор привычка», – ответил Владислав.
«Отучивайся. Раз явился несвоевременно, будешь ремонт доканчивать», – с улыбкой сказала она.
«Работящие руки не пахнут», – буркнул Владислав.
«Ага. Не пахнут разве что деньгами», – пошутила Тамара Петровна.
Владислава нервировала родственница, он ощущал себя здесь скованно: лишним, невольником.
Сейчас, смиренно-беспомощно, как никому не адресованное письмо в выброшенной в океан бутылке, побарахтавшись в уплывающем коридоре (демонстрирующем свои линолеумные линованные ладони: теперь его тянуло блевать от одного только вида этого полимера, этой материи), Владислав наконец-то отважился войти в выделенную ему комнатушку.
То был куб, вытесненный внутрь самого себя крупномасштабным вторжением окна, наполненного зданиями, фонарно-сумеречными оттенками, пунктирами обоссанных скамеек и прочими линиями самого общего назначения, появившимися задолго до человечества оттуда, куда глаза глядят. Перспектива проектировалась с расчетом отвлечь Владислава от повседневной суеты, но одновременно увлекала в ненужную, постороннюю даль, где наступала спутанность, – дорог, людей, птиц и улиц с их внутривенно влитыми станциями метро.
С другой стороны успокаивало это неторопливое, внушающее доверие намерение улиц когда-нибудь повернуться к нему лицом анфас (профиль как-то успел наскучить), – но такое намерение все-таки требовало содействия посторонней силы: наличия признаков глагола, неодушевленного вмешательства со стороны пространства, оживления ракурса.
Но отвлечемся. Владислав огляделся. Обстановка в его комнатушке очевидно недодуманная: стул с выковырянной ватой, засекреченный стол в тени, практичный расстегивающийся шкаф из пластиковой пленки, лишняя здесь проституированная стремянка и диван-кровать, не способный существовать одновременно в двух состояниях, – то есть, войдя в комнату, вы увидите Владислава Витальевича, как длинное, труднопроизносимое слово, расположенное по горизонтали в разобранном, разгаданном кроссворде диван-кровати.
Повсюду Владиславу обещалось осуществление чего-то гораздо большего, чем то, что изначально было допустимо в природе простейших вещей. С усталым сожалением (всем, на что была в данный момент способна его разочарованная воля) он заметил, что еще не был привинчен параллельный потолку карниз, нечем зашторить отчужденное пространство, – и спастись от своего собственного взгляда на окружающий мир попросту не представлялось возможным.
Это окно напрашивалось стать полноценной частью его жизни, его быта. Оно желало слиться с изолированной лампочкой (похожей чем-то на неудавшуюся виселицу), впитать сэкономленное тепло от батареи под подбородком подоконника и отделаться от скучающе-черной, условно-бесплатной фигуры зевающего Владислава Витальевича. Ночью, должно быть, открывается необъятный вид.
Иллюминация, световое торжество, декорированное небо, по отраженному потолку скользят крестообразные отсветы фар, видимость, создаваемая стеклом, за которым вступают в неразборчивую сексуальную связь фонари, фильтры, софиты, плафоны, светофоры, экраны кинотеатров, витрины ресторанов, фары, лампы, раскаленный вольфрам, ксенон. Вся эта закомплексованная осветительная арматура, эти соучастники масштабного и обманчиво-манящего заговора осветительных приборов.
«Уже предчувствую, что сон в подобной обстановке будет проблематичным», – подумал Владислав.
Но что вообще есть этот кажущийся мир, что есть человеческое бытие: если не третьесортная попытка меблировать, отремонтировать сон.
Недавно поклеенные обои безуспешно пытались втянуть Владислава в бездоходный обмен мнениями, пытались вступить в молчаливую беседу с его выпитыми глазами, погруженными в холодную воду ностальгических переживаний, набранную из-под крана, – а ведь как Владиславу хорошо, очень комфортабельно жилось при отце!
Да, эти обои были чем-то нервирующе-витиеватым: более того, они срослись со стенами, стали их безнадежной кожей и предприняли попытку развить исторически сложившиеся качества стен, прибавив к оборонной функции возможность стать национальным достоянием, привлекательным для его вырожденческого взгляда. Прямые линии, углы. Сразу видно, что для этой квартиры Владислав был неоправданным излишеством, чем-то таким, как ресница для однокомнатного глаза: неведомым силам непременно хотелось выковырять его с коленями, локтями и остальными заостренными местами сгиба, не вписывающимися в стройную композицию.
Подытожим, что это была хорошо подготовленная к его приезду, обильно проветренная и тщательно пропылесосенная квартира, – но целиком и полностью отрицающая присутствие своего обывателя. Нуждавшаяся в нем постольку, поскольку нуждалась не в особенностях какой-то личности, но в его глазах – обязывающихся выплатить стенам причитающуюся им долю блуждающих взглядов и таким образом оживить узор обоев; в его ушах – подслушивающих разговоры окон о том, как покрываться инеем; в его коже – обеспечивающей поверхностное соприкосновение, трение босых ступней о неживую поверхность пола.
«Вот тебе задание – прибраться в комнате», – сообщила Тамара Петровна, и ее серые глаза, привыкшие на все смотреть сквозь призму завышенной цены, округлились до ста.
Она взглядом, интересовавшимся лишь метражом предоставленной жилплощади, прошлась по Владиславу, как по какому-нибудь документу на беспроцентный заем и причислила его к общей сумме, потраченной на ремонт квартиры, на меблировку, клейку обоев и на замену, должно быть, водопровода: тут же стало очевидным, что Владислав Витальевич для своей родственницы оказался всего-навсего незначительным пунктом в статье расходов, выплат, договоров и кредитов.
Он был бесполезным, ненужным: и эти расточительные размышления (о его ненужности, бесполезности и т.п.), бравшие Владислава Витальевича в долг у самого себя, – обратно его уже не выплачивали, а если и выплачивали, то всегда без установленного процента. Так что он оставался в психическом убытке.