— Господи Боже мой. Смею надеяться, что вы, сударыня, простите мои разглагольствования. С Божией помощью какой-нибудь выход всегда найдется. Вы ведь можете поговорить с аббатом Дюбуа. Или поехать в соседний приход.
Наклонясь вперед, Эрмелинда легонько коснулась рукой Германова колена. Он ощутил теплый аромат липового цвета и юной женщины и успел бросить взгляд в мерцающую перламутром ложбинку у нее между грудей. В глазах почернело, сердце затрепетало, точно жаворонок в клетке. Комната колыхалась и кружилась вокруг него, словно покосившаяся карусель. Из последних сил он обуздывал яростное желание уткнуться лицом в грудь Эрмелинды. Сунул руки под себя, придавил их всей своей тяжестью, чтобы не вырвались как норовистые жеребята, не скакнули к бедрам барышни Эрмелинды.
— Вам дурно?
— Нет-нет, все замечательно! Charmant![9] Конечно! Бог свидетель…
— Вид у вас был какой-то странный… Что же я хотела сказать? Ах да, я охотно исповедуюсь вам.
— Правда? Нет! После всех нелепостей, какие я тут наболтал…
— Возможно, как раз поэтому. Вы удивили меня. Когда вы сюда приехали… Н-да, можно сказать, Молва летела впереди и трубила в трубу. Слава у вас, пожалуй, была не из лучших…
— Да, это правда, — пробормотал Герман. — Проклятый Канненгисер…
— Ах, вздор! Не начинайте сызнова об этом. Мне вы больше нравитесь таким, как давеча. Вы недовольны. Вам хочется чего-то другого, лучшего, вы пытаетесь уйти от себя самого. Enfin[10], может, он был прав, добрый Златоуст. Так или иначе, я охотно вам исповедуюсь. Аббат Дюбуа вовсе не годится, он ведь философ, и сластолюбец, и язычник, а вдобавок креатура и марионетка генерала, я не хочу с ним разговаривать. Можно ли рассчитывать на ваше молчание?
— Разумеется, само собой, всенепременно, тайна исповеди… Говорите же. Я весь внимание.
Эрмелинда, раскрыв на коленях веер, задумчиво его рассматривала. Красивая роспись на мифологический сюжет — Геркулес в алькове Омфалы.
— Не знаю. Это очень трудно. Не знаю, с чего начать.
— Сердечные дела, наверное? Кавалер нарушил слово и обещание?
— Нет. Скорее наоборот.
Пробст опять громко захрипел. И в тот же миг скрипнули ржавые дверные петли. На пороге стояла Урсула, потная, сконфуженная, то и дело приседая в книксене. В мясистых руках она держала поднос с графинчиком бузинного вина и хрустальным бокалом. Солнце в графине — словно зыбкий самоцвет.
— Вон отсюда! — в бешенстве заорал Герман. — Неужели не видишь, мы заняты!
— Но я думала…
— Думала-думала! Вон, говорю!
Урсула выпятилась из комнаты. Герман провел рукой по глазам, бормоча что-то невнятное. Жуткое отвращение коснулось его чела — так сова порою касается крылом ночного путника. О Господи… Ну вот, опять.
— Извините меня, — пробормотал он. — Глупо с моей стороны. Очень глупо. Потерял контенанс. Н-да. О чем бишь шла речь? Вы, сударыня, хотели что-то рассказать…
Нет. Все бессмысленно. Я ничего не могу поделать. Да поможет мне Бог. Чувство отвращения, настолько глубокое и сильное, что весьма напоминает смертный холод. Ах, свалиться бы с дивана на пол, этакой тряпичной куклой. И лежать, покрываться пылью. Предать себя бегу времени. Сдохнуть точно раздавленный жук. Пусть жизнь, и смерть, и служба, и амбиции, и капризы погоды, и Эрмелинда, и Урсула, и Длинный Ганс, и генерал, и шевалье — пусть все, что составляет мою бодрствующую реальность, растает как облака, сплывет как дождь по оконному стеклу, пылинками опустится долу и исчезнет. Безучастно слушать, как истекает последними каплями клепсидра жизни. Застыть в отвращении, словно бесчувственное насекомое в исполинской прозрачной глыбе янтаря, зрячее и безжизненное в отвращении, где всякое страдание превращается в лед.
Этот мучительный, предательский удар сразил Германа с мощью приступа четырехдневной лихорадки. Его бил страшный озноб, рот раздирала безудержная зевота — до боли, до стона, — из глаз ручьем хлестали слезы. Судорожная икота пучила диафрагму. Он отчаянно махал руками, беспомощный как роженица, пытаясь замаскировать икоту кашлем и нервическими поклонами. Эрмелинда с ужасом смотрела на него, прижав руку к губам.
— Прошу прощения! Забылся… Ик! Господи помилуй…
Приступ закончился сильнейшей конвульсией. Герман взвыл точно раненый кабан. Казалось, из него безжалостно выдрали жизнь, прямо с корнем, как сельский кузнец рвет здоровенный коренной зуб.
— Что с вами? Вы нездоровы?
Эрмелинда стала возле дивана на колени и взяла Германа за руку. От упадка сил и от нежного запаха женщины у него навернулись слезы — так больной ребенок плачет, изнемогая от блаженной усталости. Он припал головой к ее плечу, и странное дело, она не возмутилась. Высокоблагородная барышня Эрмелинда фон Притвиц на коленях перед печально знаменитым младшим пастором из Вальдштайна. Выходит, Господь мог попустить такое. Благословенный миг. Он закрыл глаза и вдохнул нежный аромат ее волос. Солнце в небе замерло. Недвижные и задумчивые покоились на горизонте облака. Скотина на пастбище, прислушиваясь, подняла голову. Генерал у себя во дворце удивленно отставил кувшин. Быть может, дуновение таинства проникло и в его косный мир, где властвуют деспотизм и бессмысленная злоба. Пробст затаил дыхание. Лишь пылинки, как прежде, опускались долу, вспыхивали в солнечном луче, гасли и пропадали.
— Простите…
— Тсс… Успокойтесь. Все хорошо. Не надо волноваться…
— Сам не знаю, что на меня находит…
Солнце скрылось в облаках, и светлая полоска в комнате разом потухла, будто ее уронили на пол. Пробст захрипел, как бы с тихим торжеством. Слышите? Я здесь. Все еще здесь. Не обольщайтесь…
Господи, какой пассаж! Герман высвободился и сел на диване как положено. Эрмелинда тоже смутилась. С обиженной детской гримаской она обмахивалась веером, одновременно стряхивая с юбки пыль. Оба старательно прятали глаза.
— Простите меня, — пролепетал Герман. — Не знаю, как вам объяснить. На меня иной раз находит. Корни слабые, временами я словно теряю почву, понимаете, вот как сейчас или другим манером. То-то и ужасно, я этого не хочу, сопротивляюсь изо всех сил. Вы должны меня простить. Зрелище неблаговидное, знаю, но я правда ничего не могу поделать…
— Конечно-конечно, не тревожьтесь. Но ведь, если вы нездоровы, надобно что-то предпринять?
— Что я могу предпринять?
— Поезжайте, например, в Карлсбад, на воды.
— В Карлсбад! С тем же успехом можно и в Вест-Индию отправиться. На самом деле это, наверное, не болезнь. Ах, не будемте говорить об этом. Все произошло так неожиданно… Вы, может быть, читали путевые заметки обер-лекаря Бреннера?
— Кажется, да. Старая-престарая книга с гравюрами на дереве. А почему вы о ней вспомнили?
— Сам не знаю. Так, к слову пришлось. Есть там одна глава, которая очень меня напугала. Помните рассказ о стране к востоку от Счастливой Аравии?
— Смутно. Какие-то бабьи сказки о людях, что живут запахом земли и цветов?
— Нет, я имею в виду совсем другое. Страну вечного мрака. Солнце никогда туда не заглядывает, там царит вечная ночь. Бреннер пытается объяснить сей феномен, но дело не в этом. Самое удивительное… Бреннер полагает, что во мраке живут люди. И приводит кой-какие доказательства… Вы можете представить себе такое? Всегда жить в непроглядном мраке. У них и в языке, верно, нет названий для разного времени суток, кроме одного — «ночь». Странно, должно быть. Жить словно в тихом отчаянии, без надежды на перемены. В спокойной уверенности. Ведь ночь не может стать темнее, чем она есть…
— Но, пастор, уж не хотите ли вы, чтобы я поверила…
— Да-да, понимаю, это кажется нелепым, варварским, и все же… очень, очень заманчивым.
— Жить в темной стране?
— Да.
— Тогда расскажите еще.
— Темная страна граничит с обычной страной, или с почти обычной, я не помню точно, может, у тамошних обитателей было лицо на груди, или огромные уши-крылья, или еще что-нибудь в таком роде. Это не имеет значения. В самом главном они подобны нам, европейцам. В их стране всходит и заходит солнце, день следует за ночью, а ночь за днем, и ночью с надеждой говорят: скоро встанет солнце! Люди там довольны своим миром. Им не слишком интересен мрак, что вздымается у их пределов. На расспросы Бреннера они пожимали плечами, смущенно посмеивались. О странностях лучше не думать. Задавай поменьше вопросов — и все будет хорошо. Но в пограничных областях живут и другие люди, диковинное племя, осколок номадов. Дом их не в стране мрака и не в том краю, где солнце вершит свой обычный бег. Они ставят свои кибиточные города вдоль границы, всегда в пути, всегда в движенье…
— Да?
— Читая обо всем об этом, я ужасно разволновался.
Герман спрятал лицо в ладонях, мысли ворочались с трудом. Несколько раз он открывал рот, как щелкунчик, но не издал ни звука. Эрмелинда сидела выпрямившись, слушала. Уголки ее губ нервно подрагивали, словно она едва сдерживалась, чтобы не засмеяться над этим дурацким рассказом. Руку она крепко прижимала к горлу.