Один фрагмент – два взаимосвязанных страха, которые преследовали бабушку Таню всю жизнь, создали и поддерживали в определенном тонусе испуга ее личность. Они случились в девичьи ее годы, но возвращались потом не пустыми призраками из прошлых лет – всякий раз заново происходили в реальности, выбирая себе новые обличья, разыгрывали драму в другой мизансцене и с новыми героями. Очень многое бабушка совершила, скармливая себя им понемногу, жертвуя собой, чтобы они из страхов не превратились в настоящую беду.
…1921 год, уездный городок Тамбовской губернии, разгар Антоновского восстания. Города, поселки и железные дороги принадлежали красным, а вся окружающая местность, особенно леса, дальние деревни, – зеленым. Мой прадед Николай, отец бабушки Тани, работал там врачом в военном госпитале и по совместительству служил в губкомдезертир – губернской комиссии по отлову дезертиров, освидетельствовал тех, кто пытался представиться больным, а восемнадцатилетняя бабушка работала в канцелярии этого госпиталя. Иногда она подменяла санитарок – врачебного персонала не хватало, а она, дочь врача, была поопытнее, поискуснее многих.
Перед ее глазами проходили один за одним молодые солдаты – почему-то воевали там с повстанцами одни новобранцы, едва вошедшие в призывной возраст, а большинство умелых ветеранов Первой мировой оказались на стороне зеленых. Редко кого ранили дробью и еще реже – пулей из винтовки, настоящего оружия не хватало и тем и другим, один пулемет предопределял исход сражения.
Шел четвертый год Гражданской войны, и всякая жестокость уже, кажется, утратила смысл жестокости, все уже было – и насмерть запоротые шомполами, и разорванные лошадьми, и сожженные в топках и печах, и заживо освежеванные. Но и на четвертый год люди находили в себе силы отрезать гениталии, штыками выкалывать глаза, вырезать ножами звезды и кресты на спинах; будто не чужака смертно мучаешь, а своего, кровно родного – и от этого приходится быть трижды жестоким, потому что сперва ты должен убить в себе братское, а уже потом – убить человека.
В госпиталь поступали самые тяжелые раненые; изувеченные, с вырванными языками, с ожогами от раскаленных подков, приложенных к ступням, раненные ножами, топорами, пилами, дрекольем, насаженные на борону, затоптанные лошадьми, иссеченные косами, забитые цепами – словно вся деревня пошла войной на Красную армию, на бойцов ополчился сам крестьянский инструмент.
Ошалевшая от карболки, эфира, йода, гангрен, гноя, внутренних нечистот тела, вскрывающихся при операции, бабушка видела только одну сторону схватки: изуродованных этих красноармейцев. Продразверстка, продотряды, отбиравшие у селян зерно, голод в деревне – причины восстания, правда восставших – остались скрытыми для нее. Антоновцы были для бабушки Тани только бандитами, «темной деревней» из классической русской литературы; а молодые солдаты-красноармейцы, ее сверстники – в каком-то смысле новыми людьми; и вот новых людей резали, рубили, кололи, обнажая их красное нутро, пытали огнем и водой старые люди, прежние люди; и бабушка страдала за убитых душой, словно в их лице убивали будущее.
А губернская комиссия по борьбе с дезертирством тем временем собрала уклонявшихся от призыва – несколько сотен. Оставлять их на службе в городке было нельзя, они разбежались бы по домам, а кто-то ушел бы прямиком к антоновцам. Их нужно было вывезти куда-то подальше от восставших краев, туда, где нет у них родных, где никто не укроет, не спрячет, и уже там муштровать, делать из них солдат. С трудом губкомдезертир собрал вагоны, паровоз, получил уголь, назначили день отправки; прадед Николай должен был ехать с этим эшелоном. Прадед, похоже, хотел спасти этих ребят, уберечь от участия в безнадежном восстании и потому записывал на службу даже тех, кто не подходил по здоровью или возрасту, – лишь бы отправить их в безопасные края.
Большинство новобранцев были местные, но нашлись и десятка два приблудных – кто с Кавказа, кто из-за Волги.
Многие новобранцы старались представиться больными, в городе появилась группа татар, бывших лошадников, которые делали призывникам фальшивые язвы, доставали – за плату! – мокроту туберкулезных больных; часто заседала врачебная комиссия, и бабушку (мало было грамотных) назначили в эту комиссию секретарем.
Она, выходит, видела всех этих новобранцев без исподнего, видела худые мальчишеские тела, каждого знала и по имени, и по приметам тела, у кого шрам, у кого родинка; все они прошли мимо нее, и жалость, великая жалость возрастала в ней; торчащие ребра, впалые животы, острые ключицы, худые ноги и плечи – и все это может перечеркнуть один удар шашки в опытной руке, рассечь так, что жизнь выйдет во мгновение, раньше, чем хлынет кровь.
Один только юноша, постарше товарищей года на два, сам сказал, что хочет служить. Был он откуда-то с Кавказа, сын горца и казачки, полукровка, наполовину пришлый и в аулах, и в станицах; где-то он уже успел повоевать в красном отряде.
Не смущаясь, как другие, он назначил бабушке свидание накануне отправки эшелона; они гуляли по городку, где в будущего красноармейца легко могли пальнуть из обреза. И с какой-то высокомерной удалью рассказывал он, как служил в части, что никому не принадлежала, была сама по себе, пусть и звалась красной; то ли какой-то продотрядовец сколотил ее, то ли агент ВЧК, а то ли и вовсе самозваный красный комиссар, самовластный правитель двух-трех городков – такие правители не редкость были в те годы. Рассказывал он, как выкликали добровольцев, – была у белых местночтимая икона, и вроде как осеняла она белое дело, вершила чудеса, укрепляя веру белых воинов; велено было икону уничтожить, и никто не вызвался, один он – прокрался ночью, зарезал часового, снял икону со стены в дальнем скиту и утопил в болоте. Сколько там было бахвальства, сколько правды – неизвестно, но, видно, правды оказалось немало, бабушка Таня всегда чрезвычайно чутко улавливала ложь; и не было у нее мысли о кощунстве – утопить икону, – скорее, она, девушка из семьи, где было много священников, где сильна была начетническая, ритуальная вера, встретила наконец-то по-настоящему нового человека.
Гуляли они, обмахиваясь коптилками, банками на веревочке, похожими на кадило, где тлел едкий торф – столько было в то лето комаров и мух в пойме близлежащей реки, говорили – от трупного яда, от разложения тел, спущенных в зиму под лед.
И только одно спросила она у него – зачем же он отправляется в армию, если уже служил в вольном отряде; и он объяснил, неожиданно серьезно, что хочет пересложить свою судьбу, ни горцем не хочет быть, ни казаком, а хочет туда, где ни горцев, ни казаков нет.
Красная армия, наверное, стала для него новым храмом, потому он так легко и расправился с иконой храма прежнего; вероятно, был он честолюбив и чуял шанс выбиться в военачальники, да не только в этом была суть; в обращении «товарищ», в красном цвете знамен был для него образ новой жизни как таковой, ясной, справедливой, где найдется ему дело по силе. Кажется, именно эту тягу и уловила бабушка Таня и оценила ее; и обещала ему то ли писать, – куда, как, на какой адрес, какая почта в разрушенной стране? – то ли свидеться еще раз, хотя знала, что не увидятся они больше никогда.
Утром назначенного дня прадед Николай ушел на станцию, скоро там загудел паровоз, нечастый это был звук, поезда ходили редко, и все поняли, что теплушки с новобранцами отправились в путь. А ближе к вечеру ворвалась в госпиталь женщина, крича: скорее, скорее, все на пожарный двор, скорее, берите бинты, скорее!
И пока бежали туда, вестница еще прокричала, задыхаясь на бегу, что антоновцы остановили эшелон на перегоне, вырезали всех, кто заперт был в вагонах, – красные командиры не доверяли новобранцам, навесили замки на вагоны, оружия не дали – и разогнали паровоз в обратную сторону, пустили накатом прямо на городскую станцию; так туда и вкатился поезд мертвецов.
Даже если бы бабушка не знала, где пожарный двор, она нашла бы его; с той стороны шли, шатаясь, по улицам плачущие люди; а там, за темными домами, раздавался многоголосый вой.
Пожарный двор, сложенный из красного кирпича, не багрового, не охристого, а почти алого; над двором протянули провода, повесили электрические лампы, ярчайшие электрические лампы – или бабушкина избирательная память добавила этот нестерпимый свет, было ли тогда в городе электричество?
Двор был завален изуродованными трупами, мертвые тела не помещались в окоем стен, кое-где лежали в два слоя; почти все раздетые – повстанцы, прежде чем убить, заставляли снять одежду, которая была нужна им самим. Между тел ходили красноармейцы, говорили – ищите своих, ищите своих, ищите своих, – как будто люди могли прийти сюда за чем-то другим.