А потом я встретил в Москве товарища детства, с которым ходил в геологический кружок. Он был старше на четыре года и теперь занимался бизнесом. Я рассказал ему о наших путешествиях с отцом, и он ответил: «Чего зря мотаешься, работай на меня!» Я не ожидал такого предложения, обдумал его – и вдруг рассмеялся, поняв, что в мире разорванных, устанавливаемых наново связей лояльность становится главным капиталом, более важным, чем способности. Наша прежняя дружба, наши общая память о походах, палатках, кострах теперь почти что паи в акционерном обществе воспоминаний; товарищ детства знает, чего от меня ждать, и это дорогого – в его представлении – стоит.
Так я стал работать курьером, а впоследствии – посредником, человеком, который соединяет. И оказалось, что у меня легкая рука – сделки мои были небольшими, но никогда не срывались; а еще – я понял, что умею находить, это что-то похожее на дар: находить клиентов, товар, способ доставки, лазейку в законах; и дело не в везении – в шестом чувстве, указывающем, куда двигаться и как действовать.
Одинаковые рыльца замков на ячейках камер хранения в аэропортах и на вокзалах, коды их, одинаково бесхитростные, хранящие тайны дней рождения или значимых встреч, тайных мет календаря! Скарб, упрятанный в металлическое чрево, такой разный и такой одинаковый! Новые города, рождающиеся из сумрака за окном плацкарта! Тонкая нить расписаний, пересадок, провешенная над бездной; билет – форма свидетельства о существовании! Колдобины, ямы на дорогах, встряхивающие машину или автобус так, что в звуке возникает картина всех сочленений механического нутра! Мелодии, предваряющие программу новостей или передачу «В мире животных», доносящиеся из чужих окон, – опора, надежда на удачное возвращение!
Сколько раз я был фигурой, выхваченной из тьмы огоньком чужой зажигалки, неверным светом перронных огней или фонаря на переезде; и оставлял, оставлял далеко позади мемуары бабушки, тайну деда Михаила – как думал, уже навсегда.
Глава III
С осени 1991-го по лето 1993-го бабушка Таня не выходила из дома; слабость и болезни заперли ее в комнате. Она уже не читала газет и журналов, как раньше, а когда приходили гости, принося разговоры о злободневном, или вечером на кухне спорили, советовались мать с отцом – бабушка Таня будто случайно оказывалась в стороне, не присутствовала; нельзя было сказать, что она чего-то избегает, прячется; но между ней и настоящим временем возникла дистанция, все увеличивающаяся.
Ее миром было окно во двор, а во дворе мало что изменилось, разве что появились несколько иностранных машин да люди – не все, конечно – стали иначе одеваться, но такие детали она вряд ли могла разобрать. «Жизнь оказалась длинней судьбы» – назвал я про себя ее стоическое отъединение; я слышал порой, как она, думая, что никого нет рядом, молила Господа о смерти.
«Дай мне умереть, Боже», – просила она, плача, и казалось, что обращается она к давнему Богу своего детства, Богу из маленькой сельской церкви около старой усадьбы, той церкви, куда посылали ее девочкой собирать на колокольне сухой голубиный помет, чтобы удобрить розы, той церкви, где служил священником дальний родственник, пьяница и сластена, закусывавший наливку клубничным вареньем своей жены-попадьи; к тому позабытому детскому Богу, пахнущему разбавленным кагором из ложечки для причастия, к Богу, к которому можно подняться по лестнице, послушать, приложив ухо к горячему боку колокола, как живет он там внутри, посылала она мольбы не отчаянные, но упорные.
Так минули два года. Когда какие-то дела требовали от бабушки выйти на улицу, мы всегда устраивали так, чтобы ей не пришлось этого делать. Но вдруг в августе 1993-го, когда понадобилось переоформить ее пенсию, бабушка Таня сказала, что пойдет сама, нужно только ее проводить, помочь дойти.
Отец с матерью обрадовались, они увидели в этом знак, что бабушка Таня начинает поправляться, у нее появились силы; а я не мог понять, что произошло, ведь я чувствовал, что ничего внутри бабушки не поменялось; она так же слаба, как и день, и два, и неделю назад.
Сопровождать бабушку выпало мне. Мы вышли на улицу, где она не была два года. Шагала она медленно, будто давая старым ботинкам время осознать, что их снова надели. Мы миновали песочницу, навес для домино, развешанное на веревках белье, вышли на проезжую дорогу, пошли по тротуару; я вел бабушку под руку. Около овощного магазина она попросила меня провести ее внутрь; я удивился, что может быть интересного в картошке и свекле, но просьбу выполнил. Потом мы заглянули в парикмахерскую, в магазин электротоваров, в булочную и даже в библиотеку. Я не мог догадаться, зачем это бабушке, чувствовал странную тревогу, но она была так мягка, так настойчива в своей мягкости, что я послушно выполнял все ее просьбы. Бабушка изучала цены, листала газеты, смотрела на новые прически; неужели, неужели она и вправду в один момент возвратилась к жизни?
Когда я понял, что она задумала, было уже поздно. Мы зашли всюду, куда она просила, отстояли очередь в собесе, переоформили пенсионные документы и уже возвращались к дому. Я заметил, что бабушка словно пьяна; она уже не ступает осторожно и ровно, ее слегка пошатывает. Сначала я решил, что это от избытка впечатлений после двух лет затворничества, от пыльного и душного летнего воздуха, пропахшего бензином; а потом понял, что это за избыток.
Человеку отпущен определенный лимит способности воспринимать перемены; бабушкина способность уже была вычерпана до дна, в счет ее что-то отнято у других способностей и, может, даже у самóй ее жизни отнято.
Я воспринимал перемены разнесенными во времени, и поэтому мне казалось, что они, в сущности, не так уж серьезны. А она знала или догадывалась, что новизна, явленная вся и сразу, будет для нее чем-то подобным самоубийству. И сознательно пошла на это: сполна надышалась опасным, отравленным воздухом чужой уже для нее эпохи.
Она смотрела, не узнавая, и меня пронзила мысль, что бабушка сейчас превратится в идиота. И вдруг я услышал, как тихо-тихо, почти про себя, повторяет она строфы «Евгения Онегина» – «латынь из моды вышла ныне: так, если правду вам сказать, он знал довольно по-латыне, чтоб эпигрáфы разбирать»; стихи были ее перилами, ими она выстилала себе путь, светлую дорожку ума среди темных уклонов безумия – чтобы дойти домой.
«Он рыться не имел охоты в хронологической пыли бытописания земли», – шептала бабушка строчки своего любимого Пушкина, словно с Пушкиным, три дня умиравшим с раной в животе, ей было не так страшно, словно он был лучшим проводником на этом последнем пути.
Дома я уложил ее в постель, чтобы она просто побыла в привычной комнате, где каждый предмет был ей опорой, посмотрела на книжные полки, стол, лампу, ковер, старые фотографии на стене. И вдруг я понял, что злюсь, злюсь, как тюремщик, которого перехитрил особо важный арестант, вымоливший себе краткую прогулку во дворе – и сумевший сбежать каким-то немыслимым образом, улететь, к примеру, на воздушном шаре; кто же я, что же я?
Ложась, бабушка Таня тяжело дышала, и тяжело билось ее сердце, разгоняя загустелую кровь по телу; я заходил к ней раз в десять или пятнадцать минут, слушал, как успокаивается дыхание, и гадал с ужасом: что это означает? Жизнь или смерть?
Потом я решил посидеть у нее, и сам не заметил, как задремал; проснулся – словно был кем-то разбужен. Бабушка лежала на спине, прикрыв глаза, дыша кротко и легко, а потом девически ловко приподнялась, опершись на руку, и начала шептать:
И снится чудный сон Татьяне.Ей снится, будто бы онаИдет по снеговой поляне,Печальной мглой окружена;В сугробах снежных перед неюШумит, клубит волной своеюКипучий, темный и седойПоток, не скованный зимой –
и шептала, и уходила, и знала, что это за поток кипучий, темный и седой, но голос звучал ясно и светлó.
Сон Татьяны, ее любимое место из «Евгения Онегина», которое она так часто читала вслух! Переправа через страшную реку, медведь-проводник, жуткая изба, где ждет Татьяну Евгений, окруженный чудовищами – скелет, ведьма, «один в рогах с собачьей мордой, другой с петушьей головой… там карла с хвостиком, а вот полужуравль и полукот».
Онегин, окруженный чудовищами… Так вот почему так часто она читала строки про сон Татьяны, вот почему держала их в памяти, вот почему они всплыли сейчас – она думала, что дед Михаил ждет ее там, на той стороне реки, готовилась, свыкалась с этой мыслью; и, казалось мне, смерть раньше не впускала ее в себя, потому что она не набралась мужества – не для смерти, а для посмертной встречи.
Бабушка уже не шептала, декламировала в полный голос, ставший глубоким и сильным; такой голос не мог принадлежать измученному ее, оскудевшему телу. Казалось, это читает молодая, веселая бабушка Таня, идущая вечером по пригородной дороге и подбадривающая себя строками, от которых мурашки по коже.