наотрез, боясь, что отец обратит на татарку весь свой гнев. Да и сама Ногайская татарка показывала менее самоотверженья, чем Ахмет. Она подбивала Анюту бежать одной, а себя не предлагала в жертву.
Поневоле решено было, что княжна выйдет одна, пешком и ночью, и минует только сторожей на дворе при помощи того же Ахмета.
Приходилось поэтому и венчаться ночью, а поутру быть, в Москве. Так находил более удобным и священник села Лычкова.
В этом деле подробностей самого побега татарин явился советником и было решено, что если понадобится бежать рано вечером, а не ночью, то будет так, как он придумал, а не так, как хотел Хрущёв. Ахмет заявил, что коли нужно, можно бежать и в сумерки.
— Верьте слову. Всё дело тут будет в бузе! — сказал он.
— В бузе? Какой бузе?! — спросили молодые люди.
— Да-с. Я сварю бузу, какую у нас варят на свадьбах.
— Да что это?
— Ну, брага что ль, пиво ли, по вашему, только куда забористее! Камень валит. Хлестните бузой на камень — и он пьян. Я угощу всех в дому. Вот тогда не только княжну, а простите за смелое слово, хоть самого князя выкрадем и увезём, и никто не заступится. Всё ляжет и всё будет лежать часов с десять, а то пятнадцать. Хоть ездите по головам и давите, хоть ножом режьте. Бузы нашей сам шайтан, сказывают, пить боится, чтобы петухов не проспать спьяна.
— Ну, авось, обойдёмся и без этого! — сказал Хрущёв. — Выйдет княжна в полночь, когда все спят, а сторожей ты отведёшь.
— Я сказываю, коли княжне надобность будет бежать, когда всё ещё на ногах и могут завидеть... Тогда позвольте бузу загодя варить и в этот день начать угощенье с обеда. А от бузы, говорю, забор свалится — пьян, коли хлестнуть в него.
Всё было решено, обдумано, приготовлено — оставалось сделать только роковой шаг.
Вскоре после того, как Анюта передала свой ответ отцу, что она подумала и всё-таки за сенатора не пойдёт добровольно, князь ничего не ответил, но за столом стал говорить при Хрущёве, что в его года многие женятся, бывают счастливы и детей имеют.
Всех поразила эта беседа равно. Все промолчали и все почувствовали, что князь говорит "неспроста", а с умыслом.
Хрущёв насупился и призадумался более всех.
— Дочь за старого, сам на молодой! Что ж, не дурно! — сказал другу после обеда Борис.
— Теперь я понимаю зачем он дочь гонит из дому за сенатора, — сказал Хрущёв. — С рук сбыть скорее хозяйку в доме и другую на её место. Дело бывалое, не новое. А коли мы своё скрутим — то в монастырь! И приданого не надо давать.
IV
День коронации императрицы прошёл, конечно, шумно и торжественно. День этот был Рубиконом для самой государыни. Положение её было трудно среди борющихся вокруг неё за влияние и за власть придворных, среди зазнавшейся гвардии, вообразившей себя руководительницей судеб отечества, среди духовенства, волнуемого отобранием вотчин и ожидающего от нового правительства возврата всего отнятого. Наконец среди неурядиц в администрации всей Империи и опасных волнений крестьян.
Императрица и спешила с коронованием и была в Успенском соборе, для принятия венца царского, менее чем чрез три месяца по восшествии на престол.
Въезд в Москву уже отчасти разогнал мрачные думы проницательной императрицы.
Восторженный приём, сделанный ей в Москве народом, придал ей бодрости, да и на кружок влиятельных вельмож придворных подействовал, умеряя их заносчивость.
В Москве Екатерина сразу стала на должной высоте, а всё это важное, дерзкое, притязательное и заносчивое в Петербурге, здесь нравственно слилось у её ног с волнами народа и утонуло в нём, как мутный, пенистый поток, прыгающий бурно по земле, исчезает и тонет незаметно в великом, всё поглощающем море.
После въезда в Москву и после торжества коронования не случилось ничего нового при дворе, не было сказано, ни сделано ничего особенного, царица была по прежнему милостива — ласкова и предупредительна со всеми, от Панина до Миниха, от братьев Разумовских, первых вельмож в Империи, и до возвращённого из ссылки Бестужева. — А между тем все сановники и вельможи почуяли пред собой не прежнюю терпеливо предупредительную "матушку Екатерину Алексеевну". Они увидели пред собой уже священными правами облечённого и высокостоящего монарха, с твёрдой волей, не нуждающегося в их поддержке, в их непрошенных советах и уходе за ней.
Одно обстоятельство ещё смущало царицу — притязание Орловых.
В день коронации Москва узнала, что дворяне Орловы, все пять братьев, от москвича и домоведа, уже пожилого Ивана Григорьевича и до юноши кадета, Владимира — возведены в графское Российской Империи достоинство.
Но на этой милости императрица пожелала остановиться и положить предел честолюбию и замыслам не столько Григория Орлова, её генеральс-адъютанта, сколько смелым мечтам и грузам Алексея, хотя не для себя, а для старшего брата.
Помощник для действия из среды близких трону людей — был давно уже намечен царицей ещё в Петербурге и теперь тонко приближен... Это был всеми уважаемый сановник, канцлер граф Михаил Илларионович Воронцов.
С другой стороны нужно было найти почву для иного действия в слоях, лежащих много ниже трона.
Почва оказалась готовою сама собою, именно на Плющихе, в квартире братьев Гурьевых. Дерзкое празднословие "заговорщиков на словах» и "фрондёров» — стало даже отчасти на руку.
Вдобавок имя Орловых и ненависть к ним были у них на языке как лозунг движенья. Всё улыбалось новой монархине, даже её враги бессознательно и неумышленно действовали в её пользу.
Но в одно утро у Гурьевых произошла маленькая перемена: "матушку-царицу" порицали не так как прежде, но за то озлобленье сугубо направилось и сосредоточилось на двух новых графах Орловых.
— Надо их покончить! — было решено в доме Гурьевых и говорилось без стеснения чуть не на улицах. — Надо царицу спасти и избавить от дерзких, зазнавшихся выскочек.
В квартире Гурьевых появился какой-то человечек, но виду чиновник из подьячих. Пётр Хрущёв так и прозвал его "приказная строка".
Этот чиновник назвался сенатским секретарём Ивановым и родственником камер-лакея при императрице. Он не приходил при всех офицерах на сборища, а являлся по утрам и сидел наедине с хозяевами квартиры. Он объяснил, что будто прослышал какие речи добрые ведут тут и как не любят Орловых. Он клялся и божился, что знает чрез родственника, как убиваются и плачут от дерзости Григория