Жаркий ветер раздувал занавески с оборками. На полированной полочке стояли черно-белые фотографии в старомодных овальных рамках. С фото смотрели морщинистые старики в ковбойских шляпах. Один из них, вислоусый, в застегнутой на все пуговицы белой рубахе и кожаных ковбойских гамашах поверх штанов, сидел верхом на лошади в испанском седле с высокой лукой. На другой фотографии была запечатлена стройная девушка со стянутыми в узел волосами и в модной кордовской шляпе. А вот девочка в нарядном белом платье, в ожидании первого причастия. В ее крошечных ручонках — церковная свечка. На одной очень старой фотографии я увидел пустой загон для скота посреди поросшего шалфеем поля где-то на ранчо «Последний шанс».
На отдельной полке в свете горящей свечи стояла фотография покойного мужа Доры — Гектора.
Мерцал экран телевизора — показывали очередной документальный фильм об иракской войне. Дора покачала головой и погрозила телевизору пальцем:
— Погляди на этих дурней. Слышь, как восторгаются? Чего там восторгаться-то? Это ж война! Вон у меня Гектора в пятьдесят первом в Корею отправили. Он мало что об этом рассказывал, но я-то знаю, повидал он там — будьте-нате. Вы… ну, те, которые, в общем, пороха нюхнули, не шибко любите об этом говорить. сама не знаю, как у вас получается держать все в себе.
Мы вышли на просевшую веранду. Старуха погоняла слюну в рту, сплюнула и проводила плевок взглядом.
— В седле сидеть умеешь? — спросила она, сунув в рот очередной кусочек жевательного табака.
— Удержусь, не упаду, — заверил я ее.
Мы направились к ограде, возле которой стояла расседланная роскошная лошадь Доры. Старуха скрылась из виду, но вскоре показалась снова, ведя на поводу какую-то уродину, больше похожую на пони, нежели на коня, но я не особо привередливый.
— Она у меня немного домоседка и чуток медлительна, но тебе сойдет, — сказала Дора.
Старуха с самым серьезным видом сообщила, что ее лошадь была настоящей чалой масти поверх вороного окраса, словно бы этот единственный факт напрочь обессмысливал все дальнейшие объяснения. Грива, хвост, голова и ноги остались черными, даже когда лошадь состарилась. Немного подумав, старуха не без трепета в голосе добавила, что при определенном освещении шкура кобылы переливается, словно бархатная. Когда лошадь была жеребенком, Дора полагала, что та вырастет буланой, но буланые в преклонном возрасте становятся светлее, а с ее лошадью этого не произошло. О том, что кобыла уже давно немолода, можно было догадаться лишь по сероватым пятнам на холке, напоминавшим мазки краски. Не знаю, зачем Дора мне все это рассказывала. По мне так, лошадь была настоящей красавицей.
— Я могу оставить ее где угодно, и она все равно найдет дорогу домой. Думаете, с этим справится любая лошадь? Как бы не так! Это настоящий дар!
Старуха ласково провела ладонью по спине чалой, выудила из гривы комочки грязи и пару застрявших листьев. Затем снова огладила ее, чтобы волосы легли ровнее. Вздохнув, старуха накинула на спину кобылы вальтрап — чуть ближе к холке, а потом сдвинула его на место и разгладила затянутой в перчатку рукой.
Дора столь глубоко погрузилась в свои мысли, что сняла вальтрап и положила его снова. Так она проделала раза три, причем с трудом — мешала больная рука. Лошадь повернула голову, посмотрела на нее и фыркнула.
— Господи! — натужно и неестественно рассмеялась старуха. — Да что со мной? Что-то в последнее время я сама не своя.
Повернувшись ко мне, Дора посетовала, что сегодня утром положила ключи от грузовичка в холодильник. Со вздохом она пожаловалась на головокружение и сводящую с ума жажду.
Ее опухшая рука выглядела хуже, чем прежде. Отчасти я приехал к ней, чтобы уговорить показаться врачу, однако все мои попытки оказались безрезультатны, Дора лишь попросила помощи, когда настала пора седлать лошадь. Когда мы с этим покончили, она чмокнула чалую в морду.
— Ну вот, золотце, все и готово, — промолвила она.
Мы отправились в путь. Я ехал на унылой низкорослой кляче, которая, вдобавок ко всему, еле плелась. Мои ноги едва не касались земли.
Дора всю дорогу болтала без умолку. Длинные седые волосы, выбившиеся из-под шляпы, развевались на ветру. Старуха сказала, что получила от шерифа очередное распоряжение оставить ранчо на том основании, что лесной пожар теперь бушует всего в нескольких километрах от ее дома. Фыркнув, она заявила, что никуда не собирается, выразив уверенность в том, что, если уедет, ей уже никогда не позволят вернуться, поскольку подключатся хозяева гольф-клуба.
— Это ж уловка, ежу понятно, — промолвила Дора. — Хотят меня выставить отсюда не мытьем, так катаньем. А все почему? Чтоб мое ранчо прибрали к рукам эти толстожопые гады с курорта. Я что, дура, что ли? Я понимаю, они начеку, только и ждут, что я дам маху!
Часть руки, что висела на перевязи, была лилового цвета и распухла, словно какая-то кошмарная надувная игрушка. Я снова заикнулся о докторе, на что мне велели заткнуться и не совать нос не в свое дело.
Мы выехали на пригорок и остановились. Чалая Доры нервно переминалась с ноги на ногу и несколько раз попыталась встать на дыбы. Старуха показала рукой на то место, где некогда стоял амбар. Теперь там виднелись только руины, лишь одна стена оставалась в вертикальном положении.
— Эти суслики, видать, подтачивали амбар не одну неделю. Я им давно уже не пользуюсь, так что они мне только помогли, теперь его сносить не надо.
— Обломки обуглены, — заметил я.
— Наверное, искра залетела от пожара, — предположила Дора.
— Ага, ну да.
Мы подъехали поближе. Земля во многих местах была подпалена. Мне показалось, я видел даже металлические обломки от корпусов ракет. В глаза бросился отпечаток на траве, оставленный приземлившимся вертолетом. Я уже привык к терактам, которые то и дело устраивали суслики.
Воображение тут же нарисовало эскадрилью вертолетов, пускающих ракеты. Они атаковали, когда рядом не было свидетелей. Не сомневаюсь, что операцией, как всегда с огромным удовольствием, руководил лично его величество Чаз.
ГЛАВА 38
В ту ночь я никак не мог сомкнуть глаз и все ворочался и ворочался с боку на бок в состоянии рваного полусна. В итоге меня поднял с постели Чаз — в пять утра он принялся барабанить коготками в стекло моей спальни.
— Э-э-э-эй! Лежебока! — проорал он.
Я жестами велел суслику идти к черному ходу.
Мне снова приснился привычный кошмар: труп рядового, парящий над моей постелью. В голове царил людской гомон, на фоне которого особенно выделялся низкий мрачный голос какого-то парня. Хрипло, словно простуженный, он раз за разом повторял: «Дристня, дристня». Постепенно к нему присоединились и другие. Получилось нечто вроде жутковатого церковного хора, голоса участников которого отражались от каменных стен собора. Как же чертовски вонял этот сукин сын в моем сне: и пердежом, и промокшей парусиновой палаткой в джунглях, и протухшими консервами, и нестираными носками. Все эти ароматы смешались в одно амбре, исходившее от трупа, порхавшего над моей кроватью. Несмотря на то что подлец уже неоднократно являлся ко мне во снах, я все равно ахнул, словно кошмар привиделся мне впервые.
Одним словом, вы сами понимаете, как я обрадовался появлению зубастого друга.
Стояло прохладное утро, что часто случается в горах. Сквозь пластиковые шторки, прикрывавшие окна моего домика, тянуло холодом. На голове у его величества я увидел шапку с ушами в красный горошек, на задних лапах — эскимосские унты из искусственного меха, а на передних — перчатки, как у хоккеиста. Судя по виду Чаза, он обнес спортивный магазин.
На одном дыхании суслик поведал, что ему предстоит выполнить важную задачу: колонизировать ныне оставленные земли, некогда принадлежавшие североамериканским сусликам. В данном конкретном случае речь шла об одном пастбище в Канаде.
— Из наших там практически никого, — пояснил он, — вот я и решил издать нечто вроде Гомстед-акта[17].