Ему показалось, что миновало столетие, прежде чем он снова натыкается на пару белых холмиков. Голова отчаянно кружится, но Креслин все же останавливается, роется в седельных сумах и разживается мешком с провизией и кожаной курткой. От прикосновения к белому клинку желудок сводит судорогой, и беглец оставляет оружие у ног мертвого владельца.
Наконец его ноги ступают на твердую глину.
— Мегера… — бормочет Креслин. — Почему ты указала им на меня? Почему?
Едва переставляя свинцовые ноги, под проливным дождем, он идет и идет — пока не выбирается на каменную дорогу, рассекающую холмы.
Дождь нескончаем. Дождь везде. Дыхание хриплое и прерывистое, шаг нетвердый, внутри дрожь и жжение. Но Креслин снова и снова переставляет налитые свинцом ночи, с каждым шагом приближаясь к Монтгрену… к Мегере.
XLVII
Попридержав коня на узкой дороге, Клеррис присматривается к черным клубящимся тучам. Буря, два дня бушевавшая над холмами, лежащими меж Кертисом и Монтгреном, только-только начала утихать. Он качает головой и снова переводит взгляд на вьющуюся ленту дороги.
— Тревожишься, как бы нас не перехватили дорожные стражи? — спрашивает его спутница, сидящая на светло-серой кобыле. Осень стоит теплая, но по утрам прохладно, и на плечи женщины накинут линялый зеленый плащ.
— Нет.
— Тебе все еще не дает покоя его побег?
— Дело не в его побеге. Дело вот в чем, — Клеррис указывает на тучи. — Ты представляешь, на какой высоте они должны находиться, чтобы мы видели их отсюда? Ты представляешь себе, какова его мощь? Скорее всего, холодный дождь будет литься над Кертисом и Монтгреном еще не один день.
— Я же говорила, что он умен…
— Лидия, ты представляешь себе… — мягко обрывает ее собеседник.
— Клеррис, — она тоже не дает ему договорить, — прекрати наконец взваливать всю тяжесть мира на свои плечи. Я говорила «умней», потому что знаю: он не станет играть со своими способностями, и если уж он устроил такую бурю, значит, без этого было не обойтись.
— Ты не вполне уяснила суть моего беспокойства. Мало того, что его выходки могут нарушить климатическую устойчивость половины мира… Так ведь никто из Белых нипочем не поверит в способность необученного и неизвестного Черного управляться с такой мощью.
— И что же? — Лидия направляет лошадь поближе к Черному магу.
— А то, что Дженред свалит это на нас, как и побег Креслина.
— Так вот почему ты погрузил стражей в сон и сжег хибару. Помню, ты говорил. Но Дженреду все равно не терпится обвинить тебя хоть в чем-нибудь.
— Скверно, что нам пришлось использовать масло, — несколько невпопад откликается Клеррис, пожимая плечами. — Пусть лучше считают это делом наших рук, нежели заговором Черных. Больше всего Дженреду хочется заполучить предлог и обрушиться на всех Черных…
— А разве этого не случится?
— Рано или поздно — несомненно, но пока что у нас недостает сил.
— А вот у Креслина они явно в избытке.
Клеррис хмыкает:
— Он даже не знает, что является Черным и вдобавок связан с Серой, считающей себя Белой.
— А насчет той жизненной связи ты уверен?
— Сама же сказала.
Некоторое время они едут молча. Потом целительница спрашивает:
— Что дальше?
— Я займусь Креслином. Сделаю, что смогу. А ты… Думаю, тебя ждет Западный Оплот.
Она ежится:
— Ненавижу холод.
— Лично меня вовсе не приводит в восторг перспектива иметь дело с Креслином и Мегерой. Хочешь взять эту парочку на себя?
— Спасибо. Лучше уж я займусь маршалом, — отвечает она и добавляет: — Несмотря на стужу.
XLVIII
Вставать Креслину не нужно, но валяться в маленькой хижине он попросту устал. Конечно, не стоило ему браться за лечение овец. Он и сам-то едва успел прийти в себя. Да и мало смыслил в ремесле коновала, честно говоря.
Юноша медленно спускает ноги с топчана и садится. Окно напротив очага наполовину открыто: судя по ясному сине-зеленому небу, сейчас около полудня. Натянув полученные от пастуха мешковатые штаны и толстую шерстяную рубаху, он направляется к изгороди, отделяющей овечий загон от сада.
Поставив правую ногу на нижнюю жердь изгороди и ухватившись руками за верхнюю, Креслин вбирает взглядом влажную и тяжелую, уже начинающую жухнуть осеннюю траву и черные морды пасущихся овец, которые не замечают его.
На западе — за пологими холмами, плодородными полями Кертиса и реками, заливающими их перед тем, как унести воды к Северному океану — находятся Рассветные Отроги и чародейская дорога, что должна принести Высшему Магу власть над всем Кандаром. По меньшей мере, над той его частью, что восточнее Закатных Отрогов.
— Досточтимый…
Креслину не нравятся подобные обращения. Вряд ли он заслужил их, хотя и сделал все, что мог, из благодарности к бедным пастухам, приютившим его. Но мог юноша, по правде говоря, очень немногое: распознал у пары овец какой-то загадочный недуг, а вылечить сумел только одну, да и ту с трудом.
— Что случилось, Матильда?
— Какая-то госпожа спрашивает тебя.
Повернувшись, он видит без малого дюжину вооруженных всадников. Те гарцуют на месте неподалеку от хижины, крытой тростником.
Белый проблеск над головой исчезает, как только он поднимает глаза. Рассмотрев птицу, Креслин спускается вниз по тропе, что ведет к дому. После всего, что сделали для него Андре и его близкие, он не может отдать этих людей на расправу воякам. Креслин собирает столько ветров, сколько может, но ноги его еще подгибаются, контроль неполон, и отбившаяся струйка воздуха ерошит волосы.
— Подожди меня, досточтимый!
Он замедляет шаг, глядя на щупленькую, съежившуюся под тяжелым пастушьим плащом фигурку. Несмотря на ясное небо и теплое, на его взгляд, солнышко, Матильде этот день кажется холодным. Рассеянно отогнав от нее ветра, Креслин спрашивает:
— Они говорили, что им нужно?
— Говорила только госпожа. Спросила насчет мастера, мол, который с запада… Ты, оказывается, мастер, а ведь не говорил, — добавляет она с укором.
— Я не мастер, — возражает Креслин, и знакомый приступ тошноты тут же заставляет его поправиться: — Не считаю себя мастером. Но некоторые считают.
Он мерит траву длинными шагами. Девчушка, стараясь не отставать, семенит следом. Вскоре они выходят к пологому подъему перед домом.
— А знаешь, мне тоже кажется, что ты мастер. И папа так думает. Мама понять не может, из-за чего сыр-бор. По ней выходит: ты и мухи не обидишь, и это должно быть ясно с первого взгляда даже последнему дураку, — на худеньком личике под вязаной шапочкой появляется озабоченное выражение. — А разве не так?
— Я не мог бы обидеть ни тебя, ни твоих близких. Вообще ни одного хорошего человека.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});