— Дурак! — обиделся Алекс. — Мне макушку штопали, как шерстяной чулок и потом шнуровали, как футбольные бутсы! Положили меня на мраморный стол…
— Мраморный стол — это в морге… — сказал любящий точность Полховский.
— Не перебивай! Повторяю, положили на мраморный!.. хорошо, черт с тобой! На операционный стол, связали, чтобы не брыкался, потом здоровенный гад-хирург сел мне на грудь, уперся, сволочь, для верности коленом мне в лоб и шнуровал, шнуровал, падла, пока у меня в глазах не потемнело и голова не затрещала! Знаешь, как это больно! А тебе Васечка, хрен ты моржовый, грешно смеяться над инвалидом.
Помню, как в разгар попойки инвалид Алекс неудержимо и страстно отплясывал с двумя ресторанными девицами "русскую", гремя загипсованной ногой с такой силой, что взмолились оркестранты — он не попадал в такт и расстраивал им всю музыку. Но это было позже.
А начиналось все чинно и благородно. С речей. Поговорить мои приятели мастера. Потом, по мере возрастания количества выпитого, разговор распался на трудно восстановимые части. Но, тем не менее, многое из сказанного я без труда могу воспроизвести, потому что поначалу пил немного.
— Мужики, ну почему это, если мы, русские, собираемся вместе, то должны непременно нажраться до посинения? До поросячьего, простите, визга? — с укором в голосе спросил Васечка Бедросов.
— Ты нас обвиняешь? Хотя мысль, конечно, глубокая, — сказал я.
— Глубокая и банальная, — подтвердил Болтянский.
— Где ты здесь видишь русских? — удивился Боренька Полховский, подозрительно оглядывая нас. — Я, например, поляк, — сказал он, мгновенно надуваясь важностью, — ты, Васечка, — в его голосе появился оттенок снисходительности, — обрусевший армянин. В жилах Алекса вяло течет жидкая кровь вырождающегося сибарита, и он сам не знает, к какому племени принадлежит. Илья… э-э-э… — обратился он почтительно к Болтянскому, — простите, Илья, не знаю вашего отчества. Григорьевич? Илья Григорьевич у нас… э-э-э…
— Я еврей.
— Илья Григорьевич… э-э-э… у нас… э-э-э… тоже не русский, а Андрюша — вообще человек без ясно выраженной национальности и без внятного происхождения.
— Да еще и без загранпаспорта, — поддержал его Илья.
— Он русский, — вглядываясь мне в лицо, с сомнением сказал Васечка.
— Он пьяница, — уверенно сказал Илья.
— Он безродный космополит, — высказал предположение Полховский.
— Космополит — не национальность. Это специальность. Или профессия. Как бабка повитуха или цирковой клоун, — вынес окончательный приговор Алекс.
— Мысль глубокая.
— Глубокая и интересная.
— Давайте лучше выпьем за жизнь — радостно предложил Васечка.
— Жизнь есть преддверие смерти, — мрачно оповестил нас Алекс.
— Ты пить будешь, чревовещатель хренов?
— Буду. Но жизнь — это чистилище, где души человеческие отстаиваются, как в стакане с водой, выпадая в осадок…
— Мысль непонятная, но глубокая.
— Да, глубокая, а главное — свежая.
Мы выпиваем. Некоторое время молчим, закусывая и прислушиваясь к реакции организма.
В компаниях, подобных этой, часто выбирается временная жертва, и все, сообща навалившись, душат ее. Если жертва достойно обороняется, совместный словесный натиск усиливается, и плохо тогда приходится жертве.
Если же жертва умна и всячески увиливает от прямого столкновения, то противники быстро теряют к ней интерес и избирают новую жертву, глупее и строптивей первой.
— Васечка! — окликнул Полховский Бедросова. Тот молчал уже минут пять. Тем не менее, Борис принялся обвинять его в том, что тот чрезмерно болтлив: — Все говоришь, говоришь — слова никому не даешь вставить. Вы писатели, что, на старости лет все такие?
— Все, — быстро согласился опытный Васечка. — А я действительно стал за собой замечать, братцы, что стал болтлив. А когда у меня нет собеседников, я разговариваю сам с собой. Такая вот карусель получается… И чтобы слова мои не пропали втуне…
— Втуне?.. Или — всуе?
— И чтобы слова не пропали… всуе, я их записываю. И тогда, господа, рождается великая русская литература!
— Ты, Бедросов, безнадежен, — сказал Полховский с неудовольствием и повернулся ко мне:
— Теперь ты будешь жить в Париже, Андрюшенька. Завидую.
— Боренька, опомнись! Что я слышу? Ты богатый, красивый, обласканный. Ты хоть завтра можешь укатить в тот же Париж или Милан… Ты — огромный талант…
— Скажи еще: старик, ты гений! Кому я там нужен, Андрюшенька? — грустно сказал он. — Надо реально смотреть на вещи. Там таких талантов — завались. Должно повезти, крупно повезти, как тебе, например… Вот подкоплю деньжат, завяжу с халтурой и куплю себе маленький замок на севере Франции, говорят, там замки дешевые, перееду туда, заведу уток да гусей и буду вечерами галлонами вливать в себя молодое местное вино. Будем друг к другу в гости ездить…
— Мне тоже, пожалуй, пора валить отсюда. Того и гляди, погромы начнутся, — Болтянский покачал головой.
Все посмотрели на Илью:
— Чего тебе опасаться? Ты совсем не похож на еврея!
— Не похож… Думаете, они будут разбирать, похож я или нет? Когда подвесят за яйца, любой признается, что он еврей…
— Да, не благополучно нынче в Датском королевстве…
— В Датском-то как раз все благополучно, а вот у нас скоро опять Зимний брать будут…
— Вы тут все разъедетесь, — всполошился Васечка, — а как же я?..
— Тебе-то чего бояться, ты же не еврей.
— А почему вы полагаете, что примутся за евреев? Состоятельных будут трясти…
— Тогда делай ноги. Возьми жену, своих собак, кота и поезжай.
— Куда я поеду? У меня же усадьба, хозяйство…
— Поезжай, поезжай. А усадьбу спали, — хладнокровно посоветовал безжалостный Борис, — спали, чтобы не досталась гегемону и беднейшему трудовому крестьянству. Поезжай, пока не поздно, а то, не дай Бог, раскулачат тебя и отправят на Соловки.
— Как это на Соловки?! — побледнел Васечка. — За что?..
— Как это за что? У тебя машина есть? Есть. Дача есть? Есть. В ней двенадцать комнат есть? Есть. Попугай есть? Есть…
— Причем здесь попугай? — оторопело спросил Васечка.
— Попугай, может быть, и не причем, а на Соловки тебя все одно законопатят, это уж не сумлевайтесь, господин хороший. Уезжать тебе надо, Васечка, — Полховский ликовал.
— Как же так, я всю жизнь работал, писал для простого человека…
— Вот с таких-то обычно и начинают. Но не отчаивайся. Пусть тебя согревает мысль, что в борьбе за правое дело ты падешь одним из первых. Это ответственно и почетно. Васечка, хочешь быть первым?
— Ни первым, ни вторым! — завизжал Васечка.
— И потом. Ты живешь в непозволительной роскоши. У тебя на даче три клозета!
— Не три, а два!..
— Нет, три, я знаю точно. Два — в доме, один в саду, под бузиной.
— Это производственное помещение, — защищался писатель. — Летом, когда тепло, я в нем работаю, там я обдумываю свои произведения. Для меня это — стационарная творческая лаборатория!
— И слушать не желаю, — рявкнул Полховский. — В то время как русский крестьянин вынужден даже зимой, в лютую стужу, ходить по нужде в холодный сортир и тужиться, нависая над выгребной ямой и отмораживая себе яйца и жопу, ты в своем доме преспокойно посиживаешь на обогреваемом голландском стульчаке и почитываешь журналы с хвалебными статьями о своих романах. Ой, беги, Вася! Беги — не то сожгут!
— Я не могу, — патриотично надулся Бедросов, — я несу ответственность перед своим читателем и народом.
— Наплюй. Наплюй на читателя и на народ, деру давать надо. Поезжай в Париж, быстренько выучи французский и строчи себе на здоровье бульварные романы.
— Ты думаешь, я знаю, как их писать, эти бульварные романы?
— А ты что делал до сегодняшнего дня? — изумился Борис.
— Я писал книги о любви и социально значимые пьесы, а романы… да еще бульварные… Низкий жанр…
— Знаю я твои книги о любви… Вы, писатели, народ безнравственный и беспринципный. Для вас главное — деньги. Что я вас, пройдох, не знаю?
— А ты сам-то, что, не такой?
— Такой, такой. Потому и советую — деру давать надо.