— Не знаю… может быть.
— Мне 83. Это немало. Даже, скорее, много. Но это не значит, что я стал умнее, чем тогда, когда мне было сорок. Но то, что вера во мне окрепла, это точно. Хотя я и расстрига. Не Господь лишил меня сана, не Он отлучила меня от церкви, это сделали люди, но они не в силах отлучить меня от Бога. Хотя, если говорить откровенно, я согрешил, когда отколошматил этих… Все-таки они священнослужители. На священника нельзя поднимать руку. Меня может извинить лишь то, что отделал я людей, называющих себя священниками, а на деле они верят в Христа не больше язычников с острова Пасхи.
Он сердито замолчал. В дверь тихо постучали. Вошел проводник с подносом. Он молча забрал пустые стаканы и вышел. Готов поклясться, что это был тот же проводник, которого я заприметил, когда с Викжелем ехал в К***. Я уже начал привыкать к бериевской заботе…
— Позвольте поинтересоваться, вы ведь в Париж направляетесь? — спросил священник, когда проводник с противной физиономией покинул купе.
Я кивнул.
— И надолго?
Я пожал плечами:
— Это зависит не от меня.
— А от кого же?
— От ветреных парижан. Вернее, от их способности какое-то время терпеть меня. На меня, владыка, внезапно обрушилась, если так можно выразиться, неожиданная и незаслуженная слава.
— Не кокетничайте. Я узнал вас. Видел ваш портрет в "Известиях". Поздравляю…
— Спасибо. А вы тоже в Париж?
— Сначала, да. Ни разу не был. Потом в Германию. Я там воевал. Да, да, не делайте круглые глаза. Не родился же я священником.
— То-то я смотрю, вы чертыхались, когда читали газеты. Знаете, вы мне напоминаете, несмотря на рясу и бороду, скорее мирского человека, чем духовное лицо.
Старик и ухом не повел.
— Я был призван в сорок четвертом и успел не только повоевать, но и поваляться в госпиталях. Кстати, из госпиталя, уже после войны, в январе сорок шестого, меня забрали наши доблестные армейские чекисты и, не долечившегося, отправили в места не столь отдаленные. Где я только не был за восемь лет! Но сначала меня допрашивали. Там все были хороши, но один… садист, я до самой смерти буду помнить его имя… У него была трофейная зажигалка… Ах, грешен я, грешен! Я священник и должен был бы его простить, я и простил ему его издевательства, но я не могу… не могу, — старик всхлипнул, — извините, не могу простить ему другого. И это страшней всего. Я всегда верил в Бога, я уже и тогда знал, что буду священником, как мой батюшка, царствие ему небесное… И вот я, будущий священник, лежа, избитый, в камере, с обожженными этим следователем пальцами, мечтал, — он опять всхлипнул, — мечтал взять автомат и стрелять, стрелять, пока он не превратится в кровавое месиво! Ах, грешен я! Какие я ему придумывал изощренные пытки! Я мечтал о его мучениях! Это грех, великий грех! И это он, этот следователь, довел меня, ни в чем не повинного мальчика, до преступных мыслей. Этого, как я ни молил Бога помочь мне, я не в силах простить ему. Грешен я, грешен… Если бы вы только знали, сколько ночей я бил поклоны, пытаясь изгнать из своей души ненависть к этому человеку, который ожесточил мое сердце так, что даже молитва не помогала…
Старик замолчал.
— А за что? За что вас?..
— Вы что с Луны свалились? Тогда было достаточно кому-то проговориться, что ты свернул самокрутку из газеты с портретом Сталина. Да и мало ли что еще…
— Мне почему-то кажется, что вы уезжаете навсегда.
— Глупости! Как вы могли подумать такое! Хотя пример моего отца, расстрелянного в тридцать седьмом, мог бы меня и вдохновить на это. Тем более что, похоже, скоро у нас опять будут ставить к стенке попов и буржуев. Но я слишком стар, чтобы чего-то бояться, да и бросать друзей в беде не привык еще с войны… У меня много друзей. И все мои друзья — в России…
— Мои тоже, хотя многие из них укладывают вещи. И я их понимаю… Сам я еще ничего не решил… Помолитесь за меня, владыка! — вдруг вырвалось у меня.
— Храни вас Господь!
— Что-то уж больно коротка молитва… Можно вопрос, владыка?
— Валяйте.
— Представим, что я солдат. Идет война. Мой товарищ во время боя получает пулю в живот. Помощи ждать неоткуда. Он умирает. Умирает в муках… И умоляет меня…
Старик сердито засопел:
— Я бы посоветовал не вам, а тому солдату собрать все свое мужество в кулак и не обращаться с такой просьбой к другу, ибо нравственные мучения, на которые обрекает вас просьба смертельно раненного однополчанина, будут пострашней физических страданий умирающего. Ему следовало бы знать, что вы будете мучиться до конца дней своих. Но умирающему такого не скажешь… Да и чего ждать от невыносимо страдающего человека? Значит, ответственность на вас. На вас одном…
Он надолго замолчал. Я сидел, боясь шелохнуться. Потом он проникновенно посмотрел на меня и сказал:
— Я вижу, вас что-то мучает. Что-то гнетет. Было что-то подобное в вашей жизни? И давно?..
Я опустил голову:
— Давно. Но кажется, что недавно…
— Бедный вы, бедный… Как я сострадаю вам… Но как священник, пусть и бывший, я должен признать, что вы совершили грех. Какими бы соображениями вы ни руководствовались, церковь предает убийц анафеме…
Он опять замолкает и переводит взгляд за окно, где мелькают красочные пейзажи ухоженной холмистой Германии: игрушечные домики с красными черепичными крышами, изумрудные поляны и далекие синие перелески.
Потом священник опять смотрит на меня. Меня охватывает странное чувство, будто кто-то плеснул мне на сердце теплой водой.
— А как солдат, — грустно сказал старый священник, — тоже, правда, бывший, скажу, что вы совершили акт милосердия. И даже больше. Зная, что вас ждет, зная, как совесть и сомнения будут изнурять вашу душу, зная, что церковь проклянет вас, вы пожертвовали собой, пожертвовали своим Покоем, ради избавления другого человека от мучений. Далеко не каждый способен на такое… это подвиг. Да, подвиг… И я, сострадая вам, жалея вас, несчастный вы человек, только из-за одного этого отпускаю вам все ваши грехи. Все… Аминь.
…Ночью раздался старческий бас:
— Вы не спите?
— Сплю.
— Шутник… — старик хмыкнул. — Поговорите со мной. Скажите, вы много грешили?
— Только этим и занимался.
— Не хорошо… Покайтесь. Вы ведь такой славный человек. Я чувствую. Не подведите меня — я ведь вам все грехи отпустил. Учтите, только прошлые! Обещайте мне!
— Это сложно. Хотя… пить я уже бросил! Почти…
— Вот видите! А теперь послушайте, какие мысли по ночам посещают головы служителей церкви. Вот вы ищете Истину. А она в вас! В вашей душе! Истину не надо искать, философствуя. Истина не в голове, она — в сердце.
— Слова понятные… да я их понимаю, но, владыка, они не доходят до меня… не доходят так, как того хотелось бы вам. Да и мне…
— А вы их запомните. Когда-нибудь эти слова сами заговорят в вас. Запомните… Истина не в голове, она в сердце. Люди плохо понимают друг друга. И не стараются понять. Я пришел к выводу, что жизнь на земле начиналась уже много раз. И каждый раз человечество доводило себя до самоуничтожения именно из-за этого непонимания. И милосердный и терпеливый Господь много раз возрождал жизнь на земле, давая людям возможность опять начать все сначала. И тут я подумал, а что если надоест Ему вся эта свистопляска и лопнет терпение у Господа? И когда человечество в очередной раз само уничтожит себя, Он прекратит свои бесполезные эксперименты и махнет на человечество рукой. И наши души, неприкаянные и бесприютные, потерявшие возможность вселяться в тела живых людей, будут вечно носиться во Вселенной, не находя пристанища. И Вселенная будет состоять только из огня, холодных камней и безжизненных вопросительных знаков.
— Вас не за эти крамольные слова отлучили от церкви, владыка?
Старик довольно засмеялся:
— Спите, грешник. Не то отберу индульгенцию назад…
…Сделав небольшой экскурс в недавнее прошлое и в который раз нарушив хронологию повествования, возвращаюсь к тому вечеру, когда я посетил коморку Мишки, своего старого институтского приятеля, совершил над его телом простейшие религиозные манипуляции, погасил свет в комнате, взял со стола початую бутылку коньяка (другую — оставил!) и вышел на незнакомую парижскую улочку.
О бутылке я тогда умолчал, но надо быть честным. Взял!
Было безлюдно. Я брел по тротуару, не задумываясь над тем, куда иду, и меньше всего опасаясь заблудиться.