— Проходите, доктор, проходите, пожалуйста, — он пожимает мне руку. — Меня зовут Чезаре Тараманни, я, как и вы, из Рима.
Он закрывает дверь и ведет меня через мрачный коридор сливового цвета, заставленный коробками и ящиками, к просторной светлой комнате с двумя большими окнами, выходящими на дорогу. Эта комната тоже загромождена ящиками, разобранной мебелью, упакованными креслами, предметами, завернутыми в целлофан…
— Прошу прощения за страшный беспорядок, но завтра утром я переезжаю. Возвращаюсь в Рим, знаете ли, спустя тридцать шесть лет…
Он идет к столу у окна, стол накрыт на две персоны, а в окне белеет громада здания школы.
— Проходите, проходите, доктор. Присаживайтесь сюда. Отсюда очень хорошо видно школу.
Вот так: теперь из этого окна я смотрю на точку в мире, где в последнее время проходят мои дни, но впервые меня там нет. Моя машина, двери школы, скверик: если смотреть на них отсюда, кажутся самыми обыкновенными.
— Извините, доктор, но мне надо бы взглянуть, как там соус.
Он исчезает за дверью в другом конце комнаты. Само собой разумеется, что в эту минуту целая куча вопросов атакует мое сознание (Кто этот человек? Зачем он меня пригласил на обед? Откуда ему известны подробности обо мне? И так далее, и так далее). Но этот его разобранный быт производит на меня настолько сильное впечатление, что все вопросы застревают у меня в горле. И на моем веку тоже было множество переездов, но это были мои переезды. Во время ни одного из них мне не довелось встречаться с незнакомыми людьми. Просто ужас какой-то. Все вещи тщательно завернуты в целлофан или в газету, но все равно очертания кое-каких предметов можно угадать: ручки кувшина, ножки абажура, жалобно выглядывая из ящиков, как бы умоляют помочь им удрать отсюда. Безутешные следы от картин, оставшиеся на обоях, выбоины на стене, сделанные острыми углами неизвестных предметов — вот так, безжалостно, оборвалось милосердие домашнего очага, на протяжении стольких лет, должно быть, поддерживающее уют в этой столовой, от этой обстановки создается впечатление, что ни с того ни с сего ты попал в другой мир, воображаемый, полный символов, которые тебе надо интерпретировать, так бывает только во сне. Тщательно накрытый стол среди нагромождения ящиков еще больше усиливает это странное впечатление — белая скатерть, до блеска начищенные приборы, фужеры для воды и вина — это один из символических образов, которые тебе могут присниться, а потом ты месяцами ходишь к психоаналитику и пытаешься вместе с ним понять, что все это значит: я элегантно одет и нахожусь в комнате среди нагромождения ящиков и упакованных для переезда вещей, какой-то незнакомец готовит мне спагетти, а из окна той комнаты я вижу окно класса моей дочери, на дворе — октябрь, но стоит ужасная жара, как в августе, но самое необычное — в центре всей этой сцены на фоне общего беспорядка выделяется накрытый стол. Что это может символизировать, доктор? Что-то нормальное, что еще осталось в моей перевернутой вверх тормашками жизни? Тепло домашнего очага, не остывшее в ледяном холоде перемен? Спокойный хаос, царящий у меня в душе?
Он снова появился в комнате, в руке у него бутыль с вином. Сколько лет прошло с тех пор, когда я в последний раз видел бутыль с вином?
— Простите меня за бесцеремонность, но я уже давно собирался вас пригласить и в последний день решился. Знаете, питаться одними бутербродами не очень-то хорошо для здоровья. Тарелка вкуснейших, сваренных «аль денте»[68] спагетти с соусом из свежих помидоров и чуть-чуть оливкового масла, это — это здоровая пища.
Фужеры поменьше он наполняет вином по-простонародному — до краев.
— Выпейте немного вина, прошу вас. Оно, конечно, не марочное, но уверяю вас, вполне натуральное.
Он протягивает мне фужер, берет свой в руку и поднимает его.
— За ваше здоровье, — провозглашает он тост. Резким и решительным глотком он опустошает свой фужер наполовину. Я пью меньше. Вино крепкое, терпкое. Я никогда не мог понять, такой вкус вино приобретает благодаря специальному рецепту или все происходит чисто случайно.
— Нравится?
— Да, приятное вино.
— «Фраскати». Мне его присылает моя сестра из Веллетри. Точнее она мне его присылала: теперь уже я буду сам его покупать. Садитесь. Если ваша дочь выглянет в окно, вы и отсюда ее заметите.
Я стараюсь стереть любопытство, или, что еще хуже, крайнее удивление, ошеломление, должно быть, так явственно написанное у меня на лице. Кто его знает, удалось ли мне это или нет.
— Честно говоря, доктор, перед отъездом я хотел с вами познакомиться и выразить вам мое самое искреннее сочувствие: мне очень жаль, что ваша жена умерла.
— Спасибо.
— Уж я-то знаю, что это значит, поверьте мне, ведь и моей жены больше нет в живых, вот уже два года. И я тоже ни с того ни с сего вдруг остался один. И прекрасно знаю, что это такое…
Он трясет головой, улыбается. На вид ему, должно быть, лет шестьдесят: седые, еще густые волосы, четкие линии плебейского лица, как у героев Пазолини, — его внешность разительно контрастирует с грамотностью речи, лишенной диалектизмов, — у него зубы курильщика, покрытые темным матовым налетом, хотя пепельницы нигде не видно, должно быть, он бросил курить.
— Легко сказать вдовец, но на самом деле все гораздо сложнее. — Он отпивает второй глоток вина, и на этот раз опустошает фужер. — Траур — очень сложная штука. К этому нужно привыкнуть. Нужно иметь какой-нибудь интерес в жизни, чтобы можно было на этом сконцентрироваться. Вам повезло, у вас такая великолепная девочка, она целиком заполняет вашу жизнь, но у нас, у меня и Рины, детей не было. Тогда я был уже на пенсии, и интересов особых у меня тоже не было. Вот и остался я наедине с вагоном свободного времени, и убить-то его мне было нечем, вот оно никак и не хотело проходить. Вы можете себе такое представить, что целый год я практически ничем не занимался, убивал время, подметая квартиру. Я, как псих, подметал квартиру по пятнадцать, двадцать раз в день. У меня появилась мания вытирать пыль — на мебели у меня не должно было быть ни пылинки, так я и жил, потихоньку, подметая полы, понимаете? Подметал, я все время подметал и подметал…
…и его усталые, опустошенные глаза уставились в одну точку, они смотрели в сторону башни из ящиков, и казалось, что они видят то, что недоступно моему взгляду, — наверное, там раньше стоял диван, с которого он смотрел телевизор вместе со своей женой, но прежде чем его глаза полностью отдались во власть опия воспоминаний, они снова обратили на меня свой взгляд…
— Да вы не бойтесь, доктор, я не собираюсь рассказывать вам историю всей моей жизни. Я сказал это только для того, чтобы доказать, что я прекрасно понимаю, как вы можете себя чувствовать. Я прекрасно понимаю, я догадываюсь, почему вы весь день проводите здесь. А сейчас, с вашего разрешения, я на минутку, пойду посмотреть, как там спагетти, не хотелось бы, чтобы они переварились.
И резвым, легким шагом он направляется на кухню.
— А-а-а! Готово! — кричит он через дверь из кухни. — Еще бы тридцать секунд и — прости-прощай спагетти «аль денте»!
Из распахнутой двери до меня доносятся шумы, сопровождающие операцию, которую он проделывает, настолько отчетливые и точные, что кажется, что я все вижу воочию: вот падают в дуршлаг спагетти, вот кастрюля опускается в раковину, вот тщательно слитые спагетти попадают на сковородку с соусом, а потом снова на огонь. Сейчас из кухни мимо моего носа пролетает вкуснейший запах поммаролы — соуса из свежих помидоров — и улетает через открытое окно, запах настолько сильный и приятный, что и соус, кажется, я вижу воочию — соус густой и вздыбливается пузырями, прямо как из мультика.
— Пармезан, горький перец! Хотите? — все еще из кухни громко спрашивает он. Я в нерешительности не знаю, что и сказать, но тут он появляется в дверях, в руках у него сковородка, полная дымящихся спагетти, он ставит ее в центр стола.
— Я не употребляю ни то ни другое, но многим нравится. Если хотите, они на столе.
Как фокусник он ставит на стол две баночки: в одной красный горький перец, а в другой — натертый пармезан.
— Нет, — говорю я, — в спагетти ни перец, ни сыр я не кладу.
— Молодец, правильно. У помидоров нежный вкус, а как положишь перец, ничего, кроме горечи, и не чувствуется…
Он накладывает спагетти в тарелки: сначала мне огромную порцию, потом себе огромную порцию. Мне это знакомо: это культ римлян — изобилие во всем, когда количество переходит в качество. В Милане так не делают, считается, что это вульгарно.
— …а вот пармезан не подавляет, но все равно меняет вкус помидоров. А у свежих помидоров, самого что ни на есть отменного качества, со своего огорода, как, к примеру, у этих, почти сырых, только чуть-чуть подваренных и очищенных от кожуры, такой дивный вкус, что, доложу я вам, его уже ничем не улучшишь, а посему что бы ни добавлял — это только шаг назад…