стоявшее теперь рядом с кроватью, направился открывать. На пороге стоял оборванец в грязном рубище с нечесаной скомканной бородой и потухшим взглядом. Он был невысокого роста, а из-за согбенной спины и низко опущенной головы, будто стыдящейся своей черноты, казался совсем карликом. Человек поднял глаза – опасливо, словно ожидая удара.
– Ир зайт бин аид? Мир вайзн айер хойз[44], – спросил он и смутился.
– Битэ[45], – предложил Ханох гостю пройти внутрь.
– Их бин нит алэйн[46], – замялся нищий и указал в темноту, где жались друг к другу красными от холода и почти обнаженными телами женщина и дети.
– Гейнт арэй алэ[47], – ответил Ханох.
Несчастные евреи, пришедшие в дом, были беженцами из Польши, из Гродзиска. Хана принялась отпаивать теплым молоком замерзших детей (а их оказалось четверо – двое мальчиков-близнецов в возрасте трех лет, грудная девочка, почти мертвая от холода, и шестилетний мальчик), старшие девочки кинулись укладывать в постель и отогревать горячей водой окоченевшую мать. Мойше побежал за доктором для младенца, а Ханох отвел отца семейства в баню. Убогие эти до боли напоминали самих Ланцбергов, изможденных и изголодавшихся, когда-то прибывших в Верный на волах.
Но в этих людях присутствовало еще что-то, чего не было у Ханы и Ханоха, – в них чувствовался страх. Они боялись взглянуть не так, сказать неосторожно или сделать то, что может вызвать гнев хозяев. Боялись вздохнуть лишний раз, чтобы не нарушить их покой. И животный этот страх передавался, как микроб, заражая всех вокруг.
Вещей у них практически не было – лишь походный мешок с лохмотьями, некогда бывшими одеждой, да странный маленький кулечек, который женщина прижимала к груди и ни за что не соглашалась отдать.
Чуть придя в себя, Шауль, отец семейства, оказался совсем не тем карликом, каким предстал перед глазами Ханоха в ночной мгле. Распрямив спину и расчесав бороду, он превратился в солидного и приятного на вид человека, стареющего, но вполне сохранившего былую мощь и осанку. Жена его, Ривка, была некрасива, кривонога; у нее была короткая, не смыкающаяся верхняя губа, обнажающая широкие зубы и придающая лицу выражение глуповатой кротости и простоватой боязливости. Над зубами открывалась полоска красных десен, делая ее особенно неприятной. Она была в высшей степени скрытной и нелюдимой, и единственное, что интересовало ее в жизни – это здоровье детей. После нескольких недель интенсивной кормежки они пришли в нормальное состояние и гоняли по двору, соревнуясь в беге с дворовыми псами. Даже девочка-младенец, почти тотчас оправившаяся от болезни, вызванной недоеданием, и обладавшая, по-видимому, материнским тихим нравом, большую часть времени спала в своей колыбели, изредка просыпаясь для очередной порции молока.
Шауль был болтун и не дурак выпить. Рассказал он следующее: в Пинске они жили большой и дружной семьей. Он считался образованным человеком и даже служил в канцелярии у губернатора переводчиком с еврейского языка. Евреев в прежние времена было множество, и, соответственно, дел с властями тоже немало. Жили они прекрасно, имели собственный дом из трех комнат, носили светскую одежду и детей обучали не в хедере, а в польских школах.
А потом началась война. Старшего сына забрали в армию, а через месяц – и второго. Еще через полгода вышел указ о призыве новобранцев, по которому у евреев нужно брать в армию и льготных первого разряда, то есть единственных сыновей (у других набор шел не дальше второго разряда). Парней нужного возраста у них больше не осталось, зато был такой у соседки, одинокой старухи, воспитавшей внука. Пришли жандармы забирать его на фронт, а та как начни орать, да вопить, да возмущаться, да умолять, да в ногах валяться… Потом стала плеваться, кусаться, оскорблять и проклинать жандармов, а еще – угрожать немцам солдат сдать. Те рассвирепели и убили ее нагайкой. А заодно и остальных принялись убивать, приговаривая: это вам, жиды, за предательство, это вам за немцев! И по всей земле слух прошел, что евреи немцам помогают, кормят их и указывают, где русские войска стоят. Потом и в газетах известия стали появляться: мол, там евреи предали русский отряд в руки немцев, спрятали их в подвале синагоги и вызвали оттуда сигналом; тут евреи из солдат украли у офицеров план наступления и открыли его врагам… Бывали и совсем фантастические слухи, будто бы евреи прокрались во главу немецких отрядов и оттуда направляют войска, дабы немецкими руками покорить великую Российскую империю. И сказали еще, что евреи нарочно уничтожают зерно и скот, чтобы народ извести. А народ-то горячится, саблями да нагайками машет, крови хочет, хоть и сам уж устал от нее. Тут и началось: погром за погромом, убийство за убийством, казнь за казнью, пытка за пыткой, грабеж за грабежом. И вешали евреев, и топили, и резали, и насиловали. Бывало, и в заложники брали, чтобы не шпионили в пользу немцев, но потом все равно убивали как неблагонадежных. Те, кому повезло, сумели бежать, в чем были. Тех же, кто остался, уж нет в живых…
– А мы как были, схватили детей и убежали. И решили: бежать надо как можно дальше, куда-нибудь в глухомань, чтобы уж никто нас там не достал. Вот так мы оказались здесь, – закончил он свой рассказ. – Но вот что интересно, – заговорил он снова, когда наступила пауза и каждый задумался о своем, – меня мучает такой вопрос. Вот мои сыновья служили в русской армии и сражались против немцев. А мой двоюродный брат, женатый, между нами, на шиксе[48], – так вот он на стороне австрияков выступал. Подданство у него австрийское. И что же получается? Может так статься, что друг в друга они стрелять будут? Племянник в дядьку? И обратно?
– Получается, так, – вздохнул Ханох.
– И это вы называете справедливостью? – вдруг загорячился Шауль. – И это правая война? Вот чем, скажите, сыновья мои перед братцем моим виноваты? А мы все чем перед немцами провинились? Почему мы должны бежать из своих домов только потому, что цари друг на друга каркают?
– Тише, тише, – зашикали на него женщины, – тише, не то