Топка захлопнулась.
Шорохов возвратился в будку. Впереди по-прежнему уходили в черную даль рельсы, и паровоз бежал по ним, но машинист и помощник теперь стоя всматривались в показания то одного, то другого циферблата, крутили краники, рукоятки.
Потом машинист открыл дверь в передней стенке будки, вышел на узенькую площадку, обегающую котел. Держась за перила, он перевесился вниз, и тут Шорохов заметил тугую струю пара, вырывающуюся откуда-то от паровозных колес, и ему стало слышно пронзительное шипенье.
Машинист возвратился, что-то коротко сказал помощнику. Тот вынул из ящика под своим сиденьем зубило и кувалду с короткой ручкой, ушел из будки. В грохот, сопровождающий бег паровоза, время от времени стал врываться звук резких ударов.
Наконец помощник вернулся. Опять машинист и он всматривались в циферблаты. Их лица были искажены, как от боли. Шорохов сочувствовал этим людям всей душой, хотя понимал, что по паровозу стреляли красные.
Машинист сбросил на пол куртку, взял кувалду и зубило, ушел туда, где только что был помощник. Шорохову уже стала ясна их задача: зачеканить перебитую пулей трубу или отверстие. И сделать это на ходу, чтобы подальше уйти от места обстрела.
Он оглянулся на Манукова. Тот стоял, тяжело нахмурившись. Таким Шорохов его уже видел. В усадьбе, тогда, на рассвете. Теперь он тоже кого-то здесь подозревал? В чем? В намерении сорвать его поездку в Москву? И, по его мнению, значит, кто же это стрелял?
Машинист возвратился. Шорохов ужаснулся тому, как он теперь выглядел: одна сторона его лица была черна от копоти, рукав гимнастерки располосован до плеча и словно изжеван, кожа от кисти до локтя содрана, окровавлена.
Он швырнул на пол зубило и кувалду, повалился на сиденье, положил правую руку на рычаг, плотно сжал веки. Вторая его рука бессильно повисла. Помощник начал ее забинтовывать. Машинист слегка повернулся, и Шорохов увидел на его груди, над клапаном кармана гимнастерки, кроваво-красный крестик: офицерский орден святого Владимира. Ему все стало ясно. Они, эта пара — помощник и машинист, — офицерская бригада. О таких он уже слышал.
Паровозников, преданных белому делу, становилось все меньше. Наскоро обучив, вместо них ставили добровольцев: подпоручиков, поручиков, капитанов. Это были отчаянные люди. В них бушевала лютая ненависть к любому рабочему человеку, но и не меньшая — к собственной офицерской касте. Шорохов напрасно им сочувствовал.
Впереди обозначилось зарево. Сначала едва заметное. Лишь розовел край горизонта. Для рассвета был еще слишком ранний час, да и ехали они на северо-запад. Это горели дома или, может быть, лес.
Машинист по-прежнему сидел в оцепенении. Помощник, высунувшись из окна, вглядывался в обочину насыпи.
— Здесь! — прокричал он.
Пробежав еще полверсты, паровоз остановился. Машинист кивком указал на выход. Его губы подергивались.
Шорохов в последний раз взглянул на этих людей. Сколько лет их холили, втолковывали им, что всякий не принадлежащий к их кругу — быдло, они же — избранные. Оказалось: обойтись без этого быдла белая армия как раз и не может. Пришлось занять чужое место. И отводить душу, казня всех и вся презрением.
• •Они спрыгнули на шпалы. Паровоз тут же тронулся в обратный путь. Шорохов спросил:
— Что дальше?
— Пока ничего, — сказал Мануков. — И не суетитесь. К нам подойдут.
Действительно, по насыпи бегом взбирался казачий офицер в черной черкеске, с натянутым на голову башлыком. Луна светила ярко. Судя по форме, в которую был одет офицер, стояла здесь одна из частей Кубанского казачьего войска.
Мануков указал на него Шорохову:
— Вы беспокоились! Фирма!
Офицер подбежал, приложил ладонь к башлыку, но смотрел он при этом не на них, а в ту сторону, куда ушел паровоз.
— Бои-ится, — офицер помахал рукой. — Дело простое, господа. В трех верстах отсюда разъезд. Разъезд — тьфу! Да перед ним-то мостишко. Мы его подорвали, а красным позарез нужно этот мостишко восстановить. Лезут и лезут. Но с одними-то трехлинейками! У нас, слава богу, и пушчонка, и пулеметы… Бои-ится, — повторил он, как и прежде глядя в направлении удаляющегося паровоза. — Нет бы остаться. Отходить будем, раненые верхом не поедут.
«И эти на Москву не идут», — удовлетворенно подумал Шорохов.
— Что нас ожидает? — спросил Мануков.
— Ну вы-то, господа… Мои охотники специально разведали. Сплошного фронта здесь нет. Знаете, как было в пятнадцатом году в Галиции? Окопы, проволока в десять рядов. Заяц не пробежит. А уж тут… Рассветет — по разъезду ударим, а вы пойдете левее, верстах в четырех. Там ложбинка, тропинка по ней. Верст через шесть выведет на большак. Выходите на него смело. Конного еще задержат, а вас, да в такой одежке… Пока можете передохнуть в домишке обходчика. Сбежал, подлец, а домишко остался. Поджечь хотел напоследок, так ведь стены кирпичные, — он негромко рассмеялся и опять произнес: — Бои- ится… От чужих и от своих убегает.
После этого они валялись в будке обходчика. Было в ней тесно. Воздух густо пропитался запахом пота, дегтя, прелой кожи, дрожал от храпа. С трудом пристроились на полу у порога. Заснуть Шорохов так и не смог. Мешали звуки, запахи. В будку то и дело кто-то входил либо покидал ее. К тому же в голове его продолжали всплывать воспоминания, и все такие далекие, казалось, совсем забытые.
• •Ему исполнилось девять лет. Отец решил послать его в школу.
Может, надеялся, что хоть сын узнает грамоту и станет первым человеком в обществе.
Школа при церкви. Начальствует над нею священник отец Михаил. В их краю города служит много лет, каждого прихожанина знает в лицо. Августовским днем мать ведет его к отцу Михаилу на дом за благословением. На плечах матери серый пуховый платок — самая большая ценность их семьи. Он в беленькой рубашке, штанишках, новеньких чеботах.
Ни разу еще его не одевали так празднично.
Час, когда приходят они, послеобеденный. Отец Михаил на веранде. Отдыхает в кресле. Завидев их, приветливо улыбается. В ответ на общий поклон кивает грива с той головой. Мать подталкивает Шорохова вперед:
— Благослови на учение, батюшка. Как нынче без грамоты? Сыночек у меня послушный. «Отче наш» знает, «Спаси, господи, люди твоя…» И сердце у него доброе.
Губы отца Михаила кривятся.
— Ты что же, Елизавета, — удивленно спрашивает он. — За благословением пришла, а о пастыре своем не подумала.
— Как не подумала, батюшка? Я подумала, — протестует мать.
— О себе! Кофту надела, платочек. Красуешься. Сына вырядила. Богатырь!.. Шла за благословением — и мне, пастырю своему, от щедроты сердца своего ничего не уделила. Ничего-то не принесла.
Мать испуганно оглядывается. Оглядывается и Шорохов. Замечает расписные тарелки на столе, серебряные ложки, расшитую скатерть. Дверь внутрь дома открыта. Там, в глубине комнат, в прохладе, картины в золотых рамах, голубые гардины…
— Чего же я, батюшка, принесу?
— Курочки у тебя есть? Есть, есть! По дворам ходил, видел… Яичек десятка два, петушка… Сейчас не пост. За твое здоровье скушаю. Матушка попадья спасибо скажет…
Он пальцем манит Шорохова к себе. Тот, памятуя советы матери, складывает ладони: правую снизу, левую поверх нее, — подходит к креслу, к большой жилистой руке, лежащей на подлокотнике.
Отец Михаил укоризненно качает головой:
— Вот ты, — он обращается к матери, — ничего не принесла. А его уже с того начинать учить надо, как руки для восприятия духа святого сложить. Ладошки-то перепутал… А ты пожалела, скупишься.
— Принесу, батюшка, принесу, — повторяет мать, — прости меня, несуразную, благослови только на ученье ходить.
— Ну-ну, — отец Михаил миролюбиво машет рукой, — пусть отцу дьякону скажет, благословляю, — и добавляет:- Ты на меня не досадуй. Для пользы твоей говорю. Чтобы ты пастыря своего всегда чтила. Через оного на тебя благодать от господа нашего нисходит… Чтобы гордыня тебя не обуяла. Ради спасения твоей же души.
— Уж так-то мы благодарны, батюшка, — отвечает мать, кланяясь. И в самом деле стыд какой! Явилась за благословением, а ничего
отцу Михаилу не принесла.
Очень послушными, покорными по отношению ко всем власть предержащим были его мать и отец. И как старались они, чтобы таким же вырос и сын…
• • •
Офицер в черкеске пришел за ними. Направились к лесу. Светало. Ложбину, по которой предстояло пересекать линию фронта, еще заполнял туман, но тропинка с низкой, жесткой и мокрой от росы травой была уже хорошо различима. Офицер попрощался с ними, повторил, что, едва послышится пулеметная стрельба, можно углубляться в лес.
— Мы-то ударим, — произнес он напоследок. — Сколько лет только и делаем. То одних, то других…