Все смотрели на царя… А царь молчал…
— Что молчишь, батюшка? — вдруг обернулся он к отцу с безпощадной усмешкою. — Аль правду слушать в диковину? Отрубить бы велел мне голову попросту, я б слова не молвил. А вздумал судиться, так любо, нелюбо — слушай! Когда манил меня к себе из протекции цесарской, не клялся ли Богом и судом Его, что все простишь? Где ж клятва та? Опозорил себя перед всею Европою! Самодержец Российский — клятворугатель и лжец!
…царь молчал, как будто ничего не видел и не слышал… и мертвое лицо его было как лицо изваяния.
— Кровь сына, кровь русских царей на плаху ты первый прольешь! — опять заговорил царевич, и казалось, что он уже не от себя говорит: слова его звучали, как пророчество. — И падет сия кровь от главы на главу, до последних царей, и погибнет весь род наш в крови. За тебя накажет Бог Россию!..
Петр зашевелился медленно, грузно… и вылетел из горла сдавленный хрип:
— Молчи, молчи… прокляну!
— Проклянешь? — крикнул царевич в исступлении и бросился к царю…
Все замерли в ужасе. Казалось, что он ударит отца или плюнет ему в лицо.
— Проклянешь?.. Да я тебя сам… Злодей, убийца, зверь, антихрист!.. Будь проклят! Проклят! Проклят!..
Петр повалился навзничь в кресло и выставил руки вперед… защищаясь от сына.
…и приговорил царевича пытать…» [71].
«Царевичу был подписан смертный приговор ста двадцатью членами суда» [51, с. 798].
«Обряд, како обвиненный пытается.
Для пытки… сделано особливое место, называемое застенок… В застенке же для пытки сделана дыба… кат или палач явиться должен в застенок с инструментами… По приходе судей в застенок долгою веревкою палач перекинет через поперечный в дыбе столб и, взяв подлежащего к пытке, руки назад заворотит и, положа их в хомут, через приставленных для того людей встягивает, дабы пытанный на земле не стоял, у которого руки и выворотит совсем назад… привязывает к сделанному нарочно впереди дыбы столбу; и растянувши сим образом, бьет кнутом… и все записывается, что таковой сказывать станет».
Когда утром 19 июня привели царевича в застенок, он еще не знал о приговоре…
Палач Кондрашка Тютюн подошел к нему и сказал:
— Раздевайся!..
Царевич оглянулся на него и понял, но как будто не испугался…
— Подымай! — сказал Петр палачу.
Царевича подняли на дыбу…
Через три дня царь послал Толстого к царевичу…
Когда Толстой вошел в тюремный каземат Трубецкого раската, где заключен был царевич, он лежал на койке. Блюментрост делал ему перевязку, осматривал на спине рубцы от кнута, снимал старые бинты и накладывал новые, с освежительными примочками. Лейб-медику было велено вылечить его как можно скорее, дабы приготовить к следующей пытке.
Царевич был в жару и бредил…
Вдруг очнулся и посмотрел на Толстого:
— Чего тебе?
— От батюшки.
— Опять пытать?..
Блюментрост давал ему нюхать спирт и клал лед на голову.
Наконец он опять пришел в себя и посмотрел на Толстого уже без всякой злобы…
— Петр Андреич… Выпроси у батюшки, чтоб с Афросей мне видеться…
— Выпрошу, выпрошу, миленький, все для тебя сделаю! Только бы вот как-нибудь нам по вопросным-то пунктам ответить… Я тебе говорить буду, а ты только пиши…
Подписав, он вдруг опомнился, как будто очнулся от бреда, и с ужасом понял, что делает. Хотел закричать, что все это ложь, схватить и разорвать бумагу. Но язык и все члены отнялись, как у погребаемых заживо, которые все слышат, все чувствуют и не могут пошевелиться, в оцепенении смертного сна…
В тот же день его опять пытали. Дали 15 ударов и, не кончив пытки, сняли с дыбы, потому что Блюментрост объявил, что царевич плох и может умереть под кнутом.
Ночью сделалось ему так дурно, что караульный офицер испугался, побежал и доложил коменданту крепости, что царевич помирает…
На следующий день, в четверг, 26 июня, в 8 часов утра, опять собрались в гарнизонном застенке царь, Меншиков, Толстой, Долгорукий, Шафиров, Апраксин и прочие министры. Царевич был так слаб, что его перенесли на руках из каземата в застенок.
Опять спрашивали… но он уже ничего не отвечал.
Подняли на дыбу. Сколько дано было плетей, никто не знал — били без счета.
После первых ударов он вдруг затих, перестал стонать и охать, только все члены напряглись и вытянулись, как будто окоченели. Но сознание, должно быть, не покидало его. Взор был ясен, лицо спокойно, хотя что-то было в этом спокойствии, отчего и самым привычным к виду страданий становилось жутко.
— Нельзя больше бить, ваше величество! — говорил Блюментрост на ухо царю. — Умереть может. И безполезно. Он уже ничего не чувствует: каталепсия…
— Что? — посмотрел на лейб-медика царь с удивлением.
— Каталепсия — это такое состояние… — начал тот объяснять по-немецки.
— Сам ты каталепсия, дурак! — оборвал его Петр и отвернулся.
Чтобы перевести дух, палач остановился на минуту.
— Чего зеваешь? Бей! — крикнул царь.
Палач опять принялся бить. Но царю казалось, что он уменьшает силу ударов нарочно, жалея царевича. Жалость и возмущение чудилось Петру на лицах всех окружающих.
— Бей же, бей! — вскричал он и топнул ногою в ярости; все посмотрели на него с ужасом: казалось, что он сошел с ума. — Бей вовсю, говорят! Аль разучился?
— Да я и то бью. Как еще бить-то? — проворчал себе под нос Кондрашка и опять остановился. — По-русски бьем, у немцев не учились. Мы люди православные. Долго ли греха взять на душу? Немудрено забить и до смерти. Вишь, чуть дышит, сердечный. Не скотина, чай, — тоже душа христианская!
Царь подбежал к палачу.
— Погоди, чертов сын, ужо самого отдеру, так научишься!
— Ну, что ж, государь, поучи — воля твоя! — посмотрел тот на царя исподлобья угрюмо.
Петр выхватил плеть из рук палача. Все бросились к царю, хотели удержать его, но было поздно. Он размахнулся и ударил сына изо всей силы. Удары были неумелые, но такие страшные, что могли переломить кости.
Царевич обернулся к отцу, посмотрел на него, как будто хотел что-то сказать, и этот взор напомнил Петру взор темного Лика в терновом венце на древней иконе, перед которой он когда-то молился Отцу мимо Сына и думал, содрогаясь от ужаса: «Что это значит — Сын и Отец?» И опять, как тогда, словно бездна разверзлась у ног его, и оттуда повеяло холодом, от которого на голове его зашевелились волосы.
Преодолевая ужас, поднял он плеть еще раз, но почувствовал на пальцах липкость крови, которой была смочена плеть, и отбросил ее с омерзением…
Царевич лежал, закинув голову; губы полуоткрылись, как будто с улыбкою, и лицо было светлое, чистое, юное, как у пятнадцатилетнего мальчика…
В сенях застенка Толстой, заметив, что у царя руки в крови, велел подать рукомойник… Вода порозовела…
Царевича перенесли из пыточной палаты в каземат на прежнее место. Он уже не приходил в себя.
Государь и министры пошли в комнату умирающего. Когда узнали, что он не причащался, то захлопотали, забегали с растерянным видом. Послали за соборным протопопом, о. Георгием. Он прибежал, запыхавшись, с таким же испуганным видом, как у всех, торопливо вынул из дароносицы запасные дары, совершил глухую исповедь, пробормотал разрешительные молитвы, велел приподнять голову умирающего, поднес потир и лжицу к самым губам его. Но губы были сжаты, зубы крепко стиснуты. Золотая лжица ударилась о них и звенела в трепетной руке о. Георгия. На плат спадали капли крови. На лицах у всех был ужас.
Вдруг в безчувственном лице Петра промелькнула гневная мысль.
Он подошел к священнику и сказал:
— Оставь! Не надо…
Солнце потухло. Царевич вздохнул, как вздыхают засыпающие дети.
Лейб-медик пощупал руку его и сказал что-то на ухо Меншикову. Тот перекрестился и объявил торжественно:
— Его высочество государь царевич Алексей Петрович преставился.
Все опустились на колени, кроме царя. Он был неподвижен. Лицо его казалось мертвее, чем лицо умершего…
Следующий за смертью царевича день, 27 июня, девятую годовщину Полтавы, праздновали, как всегда: …палили из пушек, пировали на почтовом дворе, а ночью — в Летнем саду… как сказано было в реляции, довольно веселились…
В ту же ночь тело царевича положено в гроб…
В воскресенье, 29 июня, опять был праздник —: тезоименитство царя. Опять служили обедню, палили из пушек, звонили во все колокола, обедали в Летнем дворце; …происходила обычная попойка; ночью сожжен фейерверк, и опять веселились довольно» [71].
И даже призванный Екатериной II для сокрытия преступлений Петра наипервейший идеолог безбожной идеологии, Вольтер, после внимательного осмотра предоставленных ему документов о смерти царевича, констатировал:
«…Будьте уверены… нет ни одного человека в Европе, который думал бы, что царевич умер естественной смертью. Все только пожимают плечами, когда слышат, что юноша двадцати трех лет умер от апоплексического удара…»[56].