Так что ей было вовсе не до свидания с Папой Стивом, будь он хоть трижды Одиноким Моряком и Карлсоном впридачу.
Но Станислав Гагарин обо всем этом не ведал и потому маялся до тринадцати часов, слегка презирая себя за терпеливость, ибо, сам будучи человеком архиаккуратным и обязательным, терпеть не мог, неминуемо взрываясь негодованием, если кто-либо опаздывал на встречу.
Надежды не было, и надежда встретиться с нею сегодня избыла у Станислава Гагарина до нулевой отметки.
Неторопливо спустился я с пятого этажа в разрытый перманентным ремонтом Цветного бульвара скверик перед зданием за номером тридцать, заглянул во флигелек «Нашего современника», чтобы приобрести в его коридоре свежий выпуск газеты «День», вернулся на бульвар, размышляя, ехать ли мне на Беговую или податься на Белорусский вокзал, чтобы сесть на первую после перерыва электричку, и тут увидел перед собой космическую Веру.
— Не пришла? — насмешливым тоном спросила она.
— О ком ты говоришь? — спросил я, и, кажется, покраснел, хотя оснований смущаться у Станислава Гагарина не было, скорее всего меня задела ирония, заметная в голосе Веры, известная доля подтрунивания над старым козлом, метавшимся по редакционным кабинетам, будто юный вертер с едва наметившимися на лбу рогами.
На риторический мой вопрос одесского типа Вера не ответила. Она ласково взяла, бережно даже, я бы сказал, меня под руку и повернула к станции метро.
— Ты ведь еще не обедал, Папа Стив, — утверждая, проговорила она. — Поедешь в Одинцово позднее. Надо поговорить…
— Тогда питаемся в Писдоме! — бодро воскликнул Станислав Гагарин, вновь овладевая инициативой, и уверенно, как бы заново открывая для себя молодую женщину, с которой он два часа назад летел в камушке — или в камешке? — над горной долиной, заваленной обугленными и разорванными трупами.
На Вере не было сейчас пилотского комбинезона с планшеткой для полетной карты и тяжелого стечкина с обоймой для двух десятков патронов, марсианский колпак не закрывал ее светлую, аккуратно причесанную головку Щегольские белые брюки, нежно-голубая кофточка с гипюровой вязью на груди, модный полупиджачишка-полукурточка и палевые лодочки на стройных и длинных ногах, которые грех было закрывать пусть и белыми, но штанами, впрочем, я знал, какие, с небольшими, кстати, ступнями, ноги у моей Веры, а остальных это не касалось вовсе.
Тут следовало поместить слова благодарности Зодчим Мира и лично, как принято говорить, товарищу Агасферу, Вечному Жиду, который в апреле 1992 года познакомил меня с загадочным существом, но, сидя над этой страницей уже утром 19 августа 1993 года, я подумал, что любые слова, а благодарить я мог только набором из пусть и красивых, но все-таки слов, будут лишь бледным отражением тех чувств, которые переполняли мое существо.
Слова, слова, слова, говаривал известный неудачник, ребром поставивший вопрос, на который в принципе нет ответа.
Станислав Гагарин вздохнул, подавил в себе некое тоскливое предчувствие, подхватил странную Веру под руку и напористо, в духе гагаринского девиза «Вперед и выше!», увлек молодую женщину к станции метро «Цветной бульвар».
Писательский Дом традиционно для августа закрыли на приведение в порядок, но ресторан, с непомерными, и я бы даже сказал — разбойными ценами, работал. В знаменитом Дубовом зале, где по расхожей легенде собирались масоны, а Рональд Рейган кормил бесплатным обедом ломехузную часть так называемой творческой интеллигенции, было пустынно.
Мэтр выбрал для нас с Верой столик, я по-быстрому определился с заказом, предложив Вере любимые мною жареные пельмени, оказалось, что она их попросту обожает, подавальщица, явно подавленная тем, что спиртного клиенты не заказали, индифферентно отчалила восвояси, и мы остались вдвоем.
Вновь и вновь всматривался я в загадочную Веру и различал в ней всех женщин, которых знал и любил на собственном веку. В ней возникала вдруг рыженькая скромница Мила Титова, которую я преследовал подростковой любовью пятиклассника в тихом Моздоке, и угадывалась вдруг темноволосая красавица из Южно-Сахалинска, изящная на мой тогдашний вкус Раиса Даунова, в нее я влюбился уже будучи курсантом мореходного училища.
В ней было нечто от Людочки Гомберг и безотказной питерской Нонны, которую я ласково звал «цыпленком», она так напоминала пушистой желтой головкой это невинное создание.
Примечание из августа 1993 года. Эти строки, записанные в саратовском дневнике, а затем перепечатанные на отдельные листки Ириной Джахуа, они лежали на письменном столе дома, я прочитал сестре Ларисе, приехавшей из Владивостока.
Лариса — старшая из трех сестер, родных мне только по отцу, единокровная, стало быть, и у нас с нею наиболее близкие отношения. Когда я поступил в Сахалинскую мореходку, ей было одиннадцать лет — худенькая, голенастая девочка, к которой сохранились у меня прочные добрые чувства.
— А про Любу Селезневу почему не написал? — спросила меня сестренка.
Теперь в ней, солидной матроне, преподавательнице русского языка и литературы, я не смог ничего разглядеть от той сахалинской девчонки, но в воспоминаниях моих она сохранилась, жила в них со всеми, как принято говорить, вытекающими последствиями.
— Любу Селезневу? — переспросил я недоуменно.
— Забыл? — насмешливо произнесла Лариса. — А такая была любовь… Тогда ты уже в мореходке учился.
К стыду моему Любу Селезневу я так и не вспомнил. Замаячило нечто светленькое, белокурое, стало быть, довольно милое и простенькое личико — именно такие женщины были мне по душе во всю оставшуюся жизнь — но детали, события некие, связанные с юношеской увлеченностью, так и не определились, увы…
Но Ларисе я был благодарен. Ее слова о далекой во времени Любе Селезневой задели нежную струну памяти, извлекли теплый аккорд, который — пусть и на мгновение! — привел мою душу в состояние растроганности и умиления.
…Женщин, приходящих в мой, гагаринский мир я полагал и полагаю, умру с этим убеждением — сказочным божьим даром, наградой за вечные тяготы неуютного и сурового ко мне бытия.
Добрыми феями живут они в моих памятных грезах.
Разве не испытываю, например, чувство благодарности по отношению к славной Таисье Петровой, удивительно доверчивой девушке из псковского села, которая жила в заводском общежитии напротив Ленинградской мореходки? Или к зрелой уже архангелогородке Ирине из бухты Провидения, в которую лавинообразно, тайфунно влюбился салага-штурманец с гидрографического судна «Темп»?
Бывали, не без того, романы у меня с крутыми женщинами, но только теплые чувства, светлые воспоминания о слабом поле сохранил автор сих строк, о тех, конечно, кого он приблизил, или его приблизили, какая, в сущности, разница…
Надо ли утверждать в этой исповеди перед самим собой, до остальных мне попросту нет дела, что вершиной чувства к Женщине вообще была тезка загадочной Веры, моя настоящая Вера, земное существо без статуса богини.
Абы с кем, как говорится, не просоюзничаешь более трети века. Хотя… Бывает живут в нелюбви и дольше, только это не для меня. Я и сам достаточно крутой парняга, не стал бы терпеть и притворяться, если бы что не по мне…
— Меня полюбил Стас Гагарин, — произнесла вдруг моя спутница, рассеянно глядевшая на резные перила лестницы, ведущей на второй этаж Дубового зала. — Об этом я и хотела поговорить с тобой, Папа Стив…
За год с небольшим, за время, истекшее с того апрельского дня, когда на Пушечной улице она села к нам с Вечным Жидом в москвич, я привык к тому, что Вера звала меня и по имени-отчеству, и на «ты», и просто по имени, употребляла мои литературные клички, а порой придумывала такие ласкательные прозвища, что у Станислава Гагарина захватывало дух.
Словосочетание «Папа Стив» было самым нейтральным и годилось на все случаи жизни.
Конечно же, я сразу понял, о чем и о ком идет речь, но попытался уйти от обрушившейся на меня вести, не хотел в нее верить и потому попытался схохмить.
— Я полюбил тебя с первого взгляда, Вера, — с неким наигрышем произнес Станислав Гагарин.
— Спасибо, — просто ответила она. — Но речь идет о том человеке, который прибыл в наше время из шестьдесят восьмого года. Ты не можешь себе представить, как одинок в вашем мире несчастный Стас Гагарин…
— Но ведь это же я сам! — воскликнул Папа Стив.
— С одной стороны, — заметила молодая женщина.
Одинокий Моряк пристально посмотрел на нее.
Не раз и не два размышлял: почему подарили мне боги Веру? Ту, разумеется, что пришла под занавес жизни и готовилась уйти к Стасу Гагарину… Тьфу ты! Черт… Она же ко мне и уходит, волосан ты хренов!