И тут же пережил отвратительный миг пустоты — так бывает, когда переутомленное сознание проваливается в сон.
Ослепительная вспышка… Хорнрак услышал, как произносит — непонятно зачем и почему: «Нет больше стен». Тени хлынули из углов «Калифорниума» и поглотили его. Полдень звенел в нем гибельным аккордом. Где-то во тьме тысячелетней ночи выли на крепчающем ветру высокие древние башни. Он шел к ним много дней, полный ужаса и благоговения, пересекая языки вересковых пустошей и изрезанные оврагами торфяники, добела отмытые дождями и снегом горные хребты и бездонные топи. Вода была отравлена, дорожки терялись. Наконец скрытый город предстал перед ним как мечта, но к тому времени было слишком поздно…
Второе видение изысканным витражом наложилось на первое…
Крошечный поселок притулился на краю Великой Бурой пустоши. За ним — поросшие болезненными карликовыми дубами крутые склоны, которые тянутся и тянутся, пока не упираются в длинную отвесную скалу из крупнозернистого песчаника. Она протянулась с севера на юг, черные ниши в гаснущем свете кажутся мрачными и бездонными. Несколько снежинок кружатся в холодном сыром воздухе. А на фоне бледно-зеленого неба двигаются гигантские насекомоподобные силуэты — странная процессия, неторопливо и бесшумно пересекающая гребень хребта…
— Нет! — закричал Гален Хорнрак. Он встряхнулся, как умирающая крыса, и оттолкнул женщину.
— Что это? — пробормотал он, уставившись на нее. Его трясло с головы до ног. Изо всех сил прижимая ладонь к левому боку, с изможденным лицом, он качнулся и вышел из бистро «Калифорниум», чувствуя сухое, лихорадочное прикосновение крыльев — или безумия — к своей коже. Позади отчаянно шевелила губами Рожденная заново — как ребенок, корчащий рожи зеркалу.
— На заре моей юности, — говорила она его спине, когда он попятился, — я внесла свою маленькую лепту. Венеция станет похожей на Блэкпул, и никому ничего не достанется. Восстание — это хорошо и необходимо. Я…
Но в бистро «Калифорниум» было тихо. Не осталось ничего, кроме дверного проема и серо-голубого пятна в форме трапеции, тускнеющего, точно высыхающий млечный сок — отражение Города в глубоком колодце лунного света осенней ночью. Ничего не осталось — только ветер с Монарских гор, немного крови, опавшие листья… И она заплакала от обиды.
* * *
Вирикониум. Хорнрак. И три мира, столкнувшихся у него в голове.
Он бесцельно носился взад и вперед по узким улочкам на краю Квартала, и темные канавы, промытые дождями в торфянистой земле и заполненные липкой жижей, разевали свои жадные пасти-ловушки у него под ногами. Ветер свистел в ушах. И смутно темнела на фоне неба цвета электрик ужасная скала с ее призрачными обитателями, что так тихо, с таким упорством наносят нам визиты! Скользя на осколках лунного света, наемник натыкался на двери и стены, его руки и ноги беспорядочно подергивались — словно видение, случайно посетившее его, было вызвано ядом, поражающим нервную систему. Его одежда была порвана, перемазана запекшейся кровью. Он не мог вспомнить, где жил, не представлял, где находится. Именно это роковое обстоятельство помешало ему услышать звук шагов за спиной… и к тому времени, когда он вспомнил, кем был — к тому времени, когда призрачные пейзажи потускнели, и он смог оценить ситуацию — было слишком поздно. От завесы теней, скрывающих стену в переулке, отделилась одна, пересекла потек лунного света, и белое перекошенное лицо возникло прямо перед его собственным. Чудовищный удар в раненый бок швырнул наемника наземь. Казалось, что-то со всей силы толкнуло его в пьяный желтый полумрак… Тонкие, покрытые жесткими волосками руки обхватили его, и голос с запахом влажного тряпья и желчи — голос, раскисший от постоянного потакания своим прихотям, голос, створаживающийся прямо в горле, — зашипел у него над ухом:
— Плати, Хорнрак, или сгниешь в дерьме! Клянусь!
Руки, что обшаривали наемника, были тощими, боязливыми и до ужаса живыми. Они обнаружили кошелек и вытащили его. Они нащупали нож; отступили в смятении; потом выхватили его и колотили о булыжник, пока не сломали. Удовлетворив таким образом свое тщеславие, они внезапно бросили добычу, как спугнутые крысы. Что-то тяжелое и грязное упало на тротуар рядом с головой Хорнрака. Странный, одинокий, пронзительный хохот расколол ночь. Топот бегущих ног, позывной Низкого Города, эхом замер вдали, и Хорнрак — ослабевший, злой, беспомощный — остался один на бесплодном мысу своей пустой жизни, который трудно назвать точкой опоры.
Он обнаружил, что его ранили второй раз, причем вторая рана оказалась рядом с первой. Он усмехнулся сквозь боль, глядя на жалкие обломки своего ножа, подмигивающие с булыжной мостовой. В каждом мелькало крошечное, идеально точное отражение удаляющейся фигуры сочинителя баллад, чей гребень колыхался в смертоносной ночи.
— Чтоб тебе света не дождаться, треклятый какаду, — прошептал Гален Хорнрак. — Тряпка, рифмоплет!
Но теперь ему хотелось только одного: оказаться в знакомом квартале, на рю Сепиль, услышать сухой шорох мышей среди мертвых гераней и доверительное бормотание шлюх на верхней ступеньке. Вскоре этот призрак безопасности стал настолько притягателен, что Хорнрак заставил себя подняться и сделал шаг, на всякий случай оперевшись на стену.
Почти в тот же миг его окутала жуткая вонь, и он споткнулся о сверток, брошенный Патинсом. Просто мусор… Нет, не мусор. Это был узел Рожденной заново, все еще завернутый в водонепроницаемую ткань.
Даже ради спасения жизни Хорнрак не смог бы объяснить, почему эта штука воняет тухлой капустой.
Развернув ткань в поисках ответа на свой вопрос, он обнаружил отрубленную голову насекомого, которая уже начала гнить и сочиться жидкостью. Расстояние между шаровидными глазами составляло полных восемнадцать дюймов.
Хорнрак со стоном бросил ее и бросился бежать мимо перенаселенных, как кроличьи садки, квартальчиков за площади Дельпин, мимо безмолвного неряшливого салона Толстой Мэм Эттейлы и крошащихся карнизов Камин Ауриале. Его шаги будили эхо под пустыми колоннадами, раны ныли от холода.
«Стоит отвернуться, и непременно что-нибудь случится», — думал он, уже зная, что будущее идет за ним по пятам, что смерть залегла в засаде. Точно дикий зверь, он смотрел на Звезды-имена, словно они каким-то образом могли описать те безумные противоестественные перемены, что происходили на земле. Всю дорогу от площади Дельпин до площади Утраченного времени, через Артистический квартал, он шел прямо, как по стрелке — к тесному ущелью рю Сепиль, где его ждали изъеденные древоточцами комнаты с выходом на мрачную лестничную клетку и с потолками, скрипящими всю ночь напролет…
…где рассвет наконец-то нашел его, и где закончилось его восьмидесятилетнее изгнание — хотя сам он в то время этого не знал. Всю ночь он провалялся, оглушенный болью и жаром, изрезанный обломками ярких снов, в которых содержались намеки на приближение Конца света. В разрушенной обсерватории в Альвисе вспыхнул пожар, и огромный колокол, который висел там уже тысячу лет, призывно гудел… Женщина с головой насекомого посыпала его раны песком; потом она вела его по незнакомым колоннадам, которые обшаривал горячий сухой ветер… Под ногами на мостовых хрустела желтая умирающая саранча.
Мэм Эттейла обливалась потом в своем павильоне…
— Бойся смерти из воздуха!
Она растопырила пальцы и положила руку на стол ладонью вверх. Спутники бросили его в глубине пустошей, и он со стоном полз вперед, и Земля разлетелась вдребезги, как старое бронзовое маховое колесо, под болезненным взглядом луны, которая в конце концов решила стать лицом мальчика — безразличным, освещенным тошнотворным светом одинокой свечи.
— Что дальше? — прошептал Хорнрак, пытаясь отмахнуться от паренька.
Это был последний час ночи, когда свет скапливается между ставнями и разливается по сырой штукатурке холодной заплесневелой краской. Снаружи тянулась рю Сепиль — изнуренная, обессиленная, пропахшая кислым вином. Хорнрак закашлялся и сел. Простыня под ним отвердела от свернувшейся крови. Вытащив себя из глубокой норы сна, он обнаружил, что в горле пересохло, во рту стоял прогорклый вкус, а раненый бок казался полым стручком, полным боли.
— Тут люди, хотят вас видеть, — сказал мальчик.
И действительно, позади его невыразительной рожицы плавали другие лица — в углу, за пределами светового круга, очерченного свечой. Хорнрак вздрогнул и вцепился в окровавленное полотно.
— Даже не вздумайте, — прохрипел он.
Мальчик улыбнулся и коснулся его руки.
— Лучше вставайте, сударь.
Двойственный жест, двойственная улыбка… В них было сострадание — а может, презрение; чувство привязанности — а может, неловкость. Они ничего не знали друг о друге, несмотря на сотни подобных рассветов, несмотря на годы заскорузлых окровавленных простыней, бреда, горячей воды и игл, сшивающих раны. Сколько ран перевязал ему этот мальчик с измученным лицом и ловкими пальцами, не выдающими чувств? Сколько дней он провел наедине с запахом сухих гераней, с рю Сепиль, гудящей за ставнями, ожидая вести о смерти?