Но Максим, по-моему, превосходил всех еще и легкостью отношения к чему бы то ни было, включая автомобиль.
Летом шестьдесят третьего года мы с Мишей Ардовым и Максимом на иностранной машине Максима “пежо” поехали в Коктебель.
Мы допоздна сидели на Ордынке у Ардовых и на рассвете выехали. Водитель наш свой “пежо” никак к дальней дороге не готовил — и сложности наши начались в Туле, где попали мы в какую-то яму (подробностей я, сонный, не запомнил). Но это могло произойти и по неосторожности — Максим водил машину замечательно и мог просто заснуть за рулем после посиделок на Ордынке.
Самое интересное было дальше. И весьма сожалею, что отсутствие какого-либо представления об устройстве машины и полное незнание специальных терминов лишат мой рассказ необходимых подробностей, наверняка бы заинтересовавших автомобилистов.
Когда мы въехали в Курск, Максим сообщил нам с Мишей (который понимал не больше моего) о серьезной неполадке. Что-то, если не путаю, со свечой. Дальше уж точно путаю. Но помню, что Максим сказал, что другой свечи в запасе у него нет. Но есть план, как переделать эту свечу… Не могу воспроизвести его слов… Что-то можно было — и глагола не помню (поскольку не понимал)… перекроить, перетачать, переточить, может быть, с двенадцати (за цифру тоже не ручаюсь) на четырнадцать или с четырнадцати на двенадцать…
Ну ладно, мы с Мишей ничего не поняли, но я своими глазами видел, с какими лицами слушали Максима автомеханики, когда мы добрались до мастерской или станции (так она, кажется, называется). Они переспрашивали его, проникаясь все большим и большим к нему уважением — на грани восторга.
Максим отвинтил мотор и велел мне нести его внутрь мастерской.
Я отнес мотор и вернулся к Мише, гордясь своими грязными руками, — все же видели мою причастность к ремонту.
Вновь прибывшие клиенты обращались теперь с вопросами ко мне — и я важно кивал им на дверь, ведущую в мастерскую.
Все же мы с Михаилом, заскучав, не удержались и тоже вошли в мастерскую. Мы тщеславно чувствовали, что часть восхищения Максимом сможет распространиться и на нас, спутников технического гения.
Конечно, мы гордились Максимом. Таких людей, как Максим (золотые очки, иностранная рубашка с коротким рукавом — незадолго перед тем он побывал на фестивале в Эдинбурге), на автостанции не видели никогда.
И теперь мне кажется, что и провожали нас, как после концерта, аплодисментами (чего, конечно, на самом деле не было), и деньги взяли смехотворные.
Само собой, ни об этом таланте Максима, ни о прочих его дарованиях (за ловкость он прозван был Макакой, мог съехать на заднице с поднятой крышки рояля, великолепно копировал любого человека, из него мог выйти прекрасный артист) я, когда Чукер впервые привел его ко мне, еще не знал. И все же по тем репликам полного взаимного понимания, какими перебрасывались Чукер с Максимом возле машины (приехали они на “Победе” Корнея Ивановича), догадался, что их свело.
Женя Чуковский, между прочим, обладал и абсолютным слухом. Но людей со слухом Максиму и в музыкальной школе хватало.
Оба они тут же решили, что меня надо немедленно познакомить с Ардовыми, — и Чукер пообещал в ближайшие дни (чуть ли не завтра) отвезти меня на Ордынку. Но по каким-то причинам не успел, а до начала учебного года оставалась неделя — и мы с Борей Ардовым познакомились сами в первый день занятий.
Корней Иванович писал в дневнике о внуке строже, чем я мог предположить. Мне-то казалось, что к Жениным проделкам дед относится с юмором и пониманием.
А вот что писал Чуковский-старший 9 сентября 1958 года: “С Женей неясно. Не то он поступил в ГИК, не то нет. Не то он женится на Гале Шостакович, не то нет. Не то он хорош, не то он плох. Чаще всего кажется, что плох”.
Мне кажется, что до конца с Женей так и не прояснилось (но с таким же успехом это и про меня, наверное, можно сказать, и про Борю Ардова, пока был он жив).
Плох он, на мой взгляд, не был ни тогда, ни до, ни после.
Но в проницательности этих тревожных строк Корнею Ивановичу не откажешь.
В ГИК Чукер поступил, но стоило ли так упорствовать, чтобы потом всю жизнь заниматься именно тем, к чему он имел меньше способностей?
Первой девушкой, которая полюбила Женю (со всеми его фокусами, а вдруг она и полюбила его за странности?), была дочка Шостаковича — и это предопределило всю дальнейшую жизнь.
На Гале он женился.
Они прожили с Галей долго, вырастили двоих детей. И потом он вдруг ушел от Гали к другой женщине, которая тоже его полюбила (не за те же ли самые странности?).
Одна наша общая знакомая сказала мне: “Он ушел от Гали — и оставил ей всё”.
Можно смеяться над этим “всё”. А можно и задуматься — не в одних же деньгах, как опять же ни смешно это сегодня прозвучит, дело.
И деньги — не всё.
И вообще “всё” — не всё.
В доме Шостаковичей я был на двух свадьбах — они прошли с небольшим интервалом (то ли в пятьдесят восьмом, то ли в пятьдесят девятом, но не позднее пятьдесят девятого).
Обе свадьбы играли в самой большой комнате, в кабинете Дмитрия Дмитриевича Шостаковича, где стояли два рояля и над роялями два портрета — Бетховен и Блантер.
О таком неожиданном соседстве я задолго до знакомства с Максимом и Галей слышал от нашей знакомой журналистки, приходившей к Шостаковичу брать интервью.
Блантера я знал с детства, как бы и не раньше, чем Шостаковича, — он же сочинил футбольный марш, который даже я с моим слухом мог воспроизвести.
Конечно, в детстве я не знал, что Матвей (Мотя, как называл его Дмитрий Дмитриевич) Блантер — автор еще и песни, смысл которой крайне характерен для всего советского искусства, — вернее, заказа, обращенного к нему властью. Смысл, правда, не в музыке заключен, а в том, к чему композитор непричастен, — в словах.
Кто сочинил слова песни, любопытно бы узнать, но я все как-то не удосужился. Интересно вообразить себе человека, присобачившего к словам царя Соломона “все проходит” бодряческое продолжение “подругу друг находит”.
Все, однако, говорят, что Блантер был хорошим человеком — пришел на помощь к Шостаковичу в чрезвычайно трудную для великого композитора минуту. Кроме того, и Шостакович, и Блантер были футбольными болельщиками.
На первой свадьбе (Гали с Женей) я сам сплоховал и всей свадьбы не опишу — только ее неожиданное завершение.
“Но если отбросить этот, согласен, существенный недостаток, то, можно сказать, я умею пить”, — говорит в “Трех мушкетерах” Атос д’Артаньяну.
О недостатке Атоса рассказывает Дюма. А про мой недостаток позвольте рассказать мне самому.