Студентом первого курса я обнаружил в себе способность хорошо переносить спиртное, не пьянеть, когда вокруг почти все пьяные. Отчего было мне не решить, что пить я умею? Это уже много позднее, когда жизнь прожита, начинаешь догадываться, что и умение может обернуться неумением (и в самый причем неподходящий момент). Но тогда-то откуда было знать, что лучше: осторожность от сомнения, умеешь ли, или обольщение, что якобы умеешь?..
Составленные буквой Г столы протянулись из кабинета композитора в соседнюю комнату (кроме кабинета у Шостаковичей было еще три или четыре комнаты) — и сидел я почему-то отдельно от своих друзей Ардовых, с людьми мне незнакомыми, которых своим умением пить я зачем-то решил поразить, не считаясь с очередностью произносимых тостов.
В какой-то момент сообразил, что неплохо бы мне взять мхатовскую (я еще был студентом театрального вуза) паузу минут на двадцать-тридцать. Расположение комнат я знал (бывал у Шостаковичей и до свадьбы), незаметно вылез из-за стола, прокрался коридором в комнату Максима и лег на его тахту.
Освеженный недолгим, как показалось мне, сном, я пошел обратно за стол, полный сил продолжать свое участие в свадьбе.
Но по дороге к столу увидел, что к входной двери ведут нашего приятеля Мишу Н. — он идет с глупой улыбкой на пьяном лице (у него и у трезвого внешность была несколько комической), а левое плечо парадного костюма испачкано белым.
С Мишей Н. я познакомился в детстве. Он неделю или полторы жил у нас на даче. Миша был сыном известного критика Н. — и мне даже жаль, что по соображениям, которые вы сейчас поймете, не могу назвать папу (и сына тем более) настоящей фамилией. Впрочем, театралы старшего поколения смогут узнать в моем рассказе самого авторитетного из писавших в советское время о театре. Скажу только, что на писательском доме в Лаврушинском есть одна-единственная мемориальная доска — и установлена она не Пастернаку, не Катаеву, не кому другому из героев моего повествования, а критику Н. к его столетию (время летит).
Как и большинство талантливых людей определенной национальности, критик Н. в пору гонения на космополитов (групповой псевдоним для людей с нежелательным пятым пунктом в паспорте) был подвергнут строжайшему сниманию штанов, но в тюрьму все же не сел.
Более того, он имел возможность зализать раны в переделкинском Доме творчества, представлявшем тогда собрание пустующих после репрессий и войны дач. А сына Мишу мои родители взяли к себе. Критик Н. ни в коей мере приятелем моего отца не был — и не помню, чтобы они когда-нибудь после того тревожного для отца Миши лета встречались, даже когда стали жить в одном доме в Лаврушинском. Но вот почему-то Миша некоторое время жил на нашей даче.
Миша жил у нас со своим велосипедом — и, когда вернулся в Москву, велосипед на некоторое время остался в Переделкине. Я на нем катался — и сломал педаль, ее пришлось приваривать. Отец рассердился, что я ломаю чужие вещи. Но своего велосипеда у меня еще долго не было, и Мишин велосипед запомнился на всю жизнь.
И вот лет через десять я снова встретился с Мишей Н. у Ардовых.
Ардовы всегда — в той или иной форме, в той или иной степени — над всеми посмеивались. И Миша чаще других, пожалуй, становился объектом шуток.
Миша унаследовал от папы гипертрофированное тщеславие.
Любая история этого, повторяю, наиболее уважаемого в театральном мире человека строилась по одной и той же схеме.
Приезжает в Москву, допустим, знаменитый грузинский трагик Хорава или польский лидер Гомулка (Н. всегда очень талантливо писал о польском театре и о Польше вообще) — неважно, кто конкретно, но всегда человек общественно значимый, — и в связи с его приездом непременно возникает какая-то паника(никто не может ни в чем толком разобраться) — тогда звонят Н. с вопросом: “Иосиф Ильич, как быть?” А он отвечает: так-то, так-то и так-то.
Н. долгое время нигде не печатали, но вот наконец запреты были сняты — и театральная общественность с нетерпением ждала очередного выступления любимого критика в печати.
Помню, как прочел я статью, где Н. рассказывал про довоенный еще звонок знаменитого мхатовского артиста Николая Хмелева, который в ту пору репетировал роль Каренина в инсценировке “Анны Карениной”.
Пока шла работа над ролью, Хмелев (сталинский, между прочим, любимец) прибегал к советам очень им ценимого Н. (о чем товарищ Сталин то ли не знал, то ли забыл, когда казнил космополитов).
И вот в статье Н. их разговор — дело было до войны — выглядел следующим образом. Запутавшийся в оттенках выписанного великим автором характера актер спрашивал критика, как ему быть. И Н. отвечал: так-то, мол, и так-то.
Нам на Ордынке эта заметка показалось точной копией обычных рассказов Н., куда вкрапление реплик Хмелева было минимальным. Ардов-старший хорошо знал ответственного секретаря журнала, где напечатана была статья, Холодова — тоже фигуранта космополитической компании (его еще секли за скрытие под псевдонимом своей настоящей фамилии — Меерович; у Н., на его везение, хотя бы псевдонима не было), — и со смехом стал говорить, как мало удалось высказаться Хмелеву. И Холодов объяснил, что в рассказе Н. Хмелев вообще ничего не произнес, и редакции с большим трудом удалось уговорить Н. перебросить несколько умных реплик артисту.
Кстати, уже после войны, когда “Анна Каренина” оставалась в мхатовском репертуаре с несменяемой года до пятьдесят седьмого Аллой Константиновной, но с другим Карениным (Михаилом Николаевичем Кедровым), на один из спектаклей привели малолетнего Мишу — и он, захваченный сюжетом (действие приближалось к моменту, когда Анне пора бросаться под поезд), озадачил сопровождающих его взрослых вопросом: “Когда же наконец ворвутся наши?”
Про другой знаменитый спектакль Н. рассказывал: “Художественный театр показывает мне «Плоды просвещения». Их бьет лихорадка” (мне в этом рассказе наиболее пикантным кажется то, что именно МХАТ, обиженный на Н. за критику “Зеленой улицы”, подставил, можно сказать, критика под удар властей).
Но мой любимый рассказ Н. связан все-таки с Мишей.
Предполагался детский праздник. Мишу к нему специально готовили: он выучил стихотворение и песню, разучил танец.
Начался праздник. Детям предложили прочесть стишок. Миша застеснялся — и не прочел. Прочел с наибольшим успехом сын хозяев. Точно такая же история с песней — хозяйский мальчик спел, а Михаил отмолчался. Участия в танцах от сына критика уже никто и не ждал, а сын хозяев выскочил на круг в матросском танце. И вдруг танцор пукнул — и наложил полные штаны. Критик Н. говорил потом, что такого удовольствия, как после промашки Мишиного конкурента, он никогда ни на каком спектакле не испытывал.