Наступила очередь отличиться Мише Ардову. Повод предоставил ему один из дипломатов: тот в горячке тостов забыл имя папы жениха — и назвал Максима Максимом Максимовичем, предложив за него выпить.
На это предложение немедленно откликнулся Миша: “А я в таком случае предлагаю выпить за Печорина”.
Дипломаты занервничали: с чьей стороны (не от музыкантов ли? своих они по фамилиям знали) может быть человек по фамилии Печорин — и человек, видимо, известный, раз молодой человек громогласно предлагает за него выпить.
Свадьба катилась дальше. И вскоре неподалеку от нашего стола возникла стройная дама с высокой прической. Она по-концертному заломила руки — и громко запела. Я показал себя ценителем, заметив, что поет как в Большом театре. Кто-то, кажется средняя дочь посла Наташа, пояснил мне, что это Галина Вишневская.
Со мною в университете учился молодой человек по фамилии Меленевский. Мы дружили с ним весь университет, но дальше как-то дружба не продолжилась. Его мама была журналистской-начальницей. И он лучше меня был сориентирован в газетной жизни, отчего и перестал мне нравиться. О дальнейшей жизни Ильи (так звали Меленевского) я больше знаю от моего младшего брата, который сотрудничал с ним в “Труде” — Илья заведовал там наукой. Но по-настоящему развернулся он во времена, когда предприимчивость сделалась самым главным из человеческих достоинств. Меленевский стал ездить на белом “мерседесе”, жена его занимала какой-то важный (надо бы у брата уточнить какой) пост.
Главным коммерческим успехом Ильи (откуда и выехал белый “мерседес”) стало издание мемуаров Галины Вишневской “Галина”.
Из мемуаров Вишневской я узнал и про ее впечатление от свадьбы Максима. Мне оно показались менее развернутым, чем мое. Но Галину Павловну интересовал один Шостакович, до прочих ей не было дела.
К свадьбе Максима я, проделавший работу над ошибками (допущенными на предыдущей свадьбе в этом доме), подготовился лучше — и готов был к сидению за столом хоть двое суток, если понадобится. Вышел из-за стола просто ноги слегка размять и перекинуться словом с тем же Чукером — он не за “детским” столом сидел, а поближе к Афанасьеву и другим самым важным гостям.
Но Чукера куда-то в сторону повело, я по инерции вышел в переднюю — и увидел перед зеркалом Дмитрия Дмитриевича в пальто и шляпе.
Никогда до этого я с Шостаковичем ни в какие разговоры не вступал — когда я приходил к ним и Дмитрий Дмитриевич был дома (я вообще-то норовил бывать в его отсутствие, без него себя чувствовал лучше, спокойнее), он протягивал мне руку, которую я всегда пожимал несколько суетливо, не сразу угадывая, мне ли он ее протягивает или кому-то, кто рядом со мной.
Но тут что-то было не так — я это сразу почувствовал, увидев его перед зеркалом в пальто и шляпе.
Не помню сейчас, спросил ли я, куда он, или он, увидев в зеркале, с каким беспокойным лицом подхожу к нему, поспешил сказать, что уезжает на дачу.
На какую дачу, если он не водит машину? Поедет в Жуковку на такси? Я осмелел, как всегда со мною бывает в экстремальных ситуациях, и сказал, чтобы время выиграть, что позову сейчас Женю и он Дмитрия Дмитриевича отвезет. Я видел, что Чукер пьяный — и никого никуда отвезти не может (и нужно ли везти), но я же Максима не могу для такого случая оторвать от важных гостей, раз пьяный отец собрался на дачу (иначе как я мог объяснить состояние Шостаковича?).
Когда я вышел с Максимом, всех мгновенно бросившим, Дмитрия Дмитриевича в передней уже не было. Мы выскочили на лестничную площадку — и увидели, что он сидит на верхней ступеньке лестницы, ведущей вниз.
Это было пострашнее, чем когда, пьяный, бледный, стоял он с мучительной гримасой перед зеркалом, — сидящий на лестнице в пальто и шляпе Шостакович.
Максиму показалось, что у отца прихватило сердце. Мне и прибежавшему из глубины свадьбы Боре Ардову он, рыдая, сказал, чтобы мы несли Дмитрия Дмитриевича обратно в квартиру.
Дмитрий Дмитриевич не сопротивлялся, мы с Борей взяли его на руки — и понесли, заставив расступиться столпившихся перед входной дверью гостей.
Свадьба снова закончилась досрочно.
Приехала “скорая” — выяснилось, что Дмитрий Дмитриевич сломал ногу.
Я обмолвился, что Вишневскую интересовал только Шостакович, а сейчас подумал, что и меня ведь тоже; не только, может быть, но — главным образом.
Я смотрел на него вроде бы со стороны, как смотрят из зрительного зала кинофильм — кинофильм, однако, стереоскопический, когда ощутимо ты втянут в самую воронку изображения.
Не помню, был ли я уже знаком с Максимом и вхож в их дом, когда увидел Шостаковича в пальто с тяжелым воротником у стеклянной витрины меж дубовыми дверями во МХАТе, где выставлены фотографии со сценами из спектаклей. Он, приблизившись почти вплотную к стеклу, рассматривал снимки. Мне хотелось понять, что́ на этих снимках заинтересовало композитора. Я стоял поодоль — и смотрел все же не на снимки, а на его спину.
Гараж у Шостаковичей был на исчезнувшей теперь Собачьей площадке. Туда мы — Женя, Галя, Максим и я — приехали отдать Дмитрию Дмитриевичу машину (его возил шофер) — не помню уж, почему он ждал машину возле гаража. Мы должны были ехать на чей-то день рождения в “Арагви”. Он дождался, когда мы сели в такси, — и на прощание быстрым своим говором сказал: “Только не напивайтесь, не нажирайтесь. Галюша, я верю в твое благоразумие”.
За столом на домашних праздниках с узким составом с ним было трудно: он предлагал обычно помянуть покойную жену, благодарил следующим тостом домработницу за ее заботу (домработница в слезах убегала), а дальше могло наступить тягостное молчание. Однажды, когда такое молчание очень уж затянулось, Максим обратился к Мише Ардову: “Мишка, расскажи какой-нибудь анекдот, ты их все знаешь!” Миша и вправду знает все анекдоты и охотно рассказывает их часами. Но тут он никакого энтузиазма не проявил: в глазах великого композитора ему не хотелось выглядеть анекдотчиком.
Как-то Максим позвал меня на день рождения не заранее, а неожиданным вечерним звонком, когда не располагал я настроением выходить из дому: отлеживался после долгих праздников. Но Максим сказал, что никого посторонних нет — все по-домашнему просто, без незнакомых мне гостей, — и неудобно стало кочевряжиться. Тем более что жили Шостаковичи теперь поближе, на улице Неждановой.
В дверях я все же спросил, кто гости. “Да все свои, — сказал Максим, — Кучаев, папа, Женя Евтушенко…”
Год был, видимо, шестьдесят второй (надо бы проверить, но я хочу вести повествование по памяти, важна же не дата, а ощущение времени, сознанием хранимое) — Шостакович сочинил симфонию на стихи Евтушенко.