Старина Гарри всегда тайно от всех увлекался детективами. И поэтому он сразу понял, куда ему надо ехать.
Теперь ему предстояло проверить на деле, насколько крепка мужская дружба.
Старине Гарри в голову пришла страшная мысль, что, сбежав, он только что, в сущности, предал Тита. Но он тут же успокоил себя. На свободе он пригодится Титу куда больше, чем в тюрьме, сидя за семью замками.
— Театр "Пресня", — сказал он таксисту.
А тем временем в квартире Лёвина неистовствовал майор Грызь.
В уборной он, что называется, облегчился. Причем облегчился настолько основательно, что ему показалось, будто из него вместе с кишками вынули душу. Ему почудилось, что он скрипит изнутри, словно стенки его желудка состояли не из нежной слизистой, а из огнеупорной резины, которую неделю держали в растворе стиральной соды и глицеринового мыла.
Через полчаса, пошатываясь, он вышел из туалета. Немного придя в себя, Грызь как ищейка обследовал все комнаты, ванную и подсобные помещения. Естественно, никого не обнаружил.
От злости майор с такой силой заскрипел зубами, что у него потемнело в глазах. Топоча сапогами и изрыгая проклятия, он летал по квартире, как минимизированный смерч, принявший обличье офицера внутренней службы.
Его невероятно громкий рык, сквозь разгромленную дверь вырывавшийся в парадное, разносился по всему дому, напоминая вой раненого медведя. Но дом безмолвствовал. Опытные жильцы, смотревшие двухсотую серию "Любовных историй", просто прибавили громкости в своих телевизионных приемниках.
Побушевав минут десять, Грызь почувствовал неодолимый голод. Его пустое чрево, вхолостую омываемое потоками желудочного сока, властно потребовало еды. Он рванул на кухню и, расположившись на корточках у холодильника, принялся впихивать в себя всё, что там стояло и лежало на полках.
Минут за пятнадцать Грызь полностью опустошил холодильник. Сопя и захлебываясь от жадности, он выпил прокисший бульон из кастрюли. На дне обнажился фрагмент бараньей кости, судя по осклизлости утонувшей недели две назад. Майор, как собака, разгрыз и обглодал ее.
Затем сожрал миску с позеленевшим мясным фаршем, заглотал четыре десятка попахивающих сероводородом куриных яиц, вместе с не успевшими уползти червями смолотил не менее двух килограммов протухшего рокфора; потом залил всё это двумя литрами кефира и бутылкой сомнительного пива.
Венчала это удивительное пиршество чашка с остывшим кофе…
Скорая, вызванная самим Грызем, доставила обессиленного майора в Склиф. Там ему, поставив диагноз "обжорство и острое отравление пищевыми отбросами", промыли желудок специальным очищающим раствором и, несмотря на то, что майор грозил всех своих мучителей по выздоровлении перестрелять как куропаток, продержали на воде и сухариках несколько дней.
…Когда майора на каталке вывозили из квартиры Лёвина, он с ужасом обнаружил, что у него пропал табельный пистолет "Макарова". В коридоре каталка за что-то зацепилась, и Грызь использовал заминку для того, чтобы вырвать телефонную трубку из гнезда, и так, с телефонной трубкой в руке, он и был доставлен прямиком в "клизменную" гастроэнтерологического отделения клиники имени Николая Васильевича Склифосовского.
Глава 35
Майский-Шнейерсон был совершенно счастлив. Сбылось заветное…
Уже две шнейерсоновские пьесы, "Шаг конем" и "Гроза проституток", были приняты несколькими московскими и питерскими театрами.
…Раф сидел в пустом зрительном зале, в двадцатом ряду партера, с краю, и следил за репетицией. Вернее было бы даже сказать, не "следил", а созерцал! Созерцал с благоговением и чувством глубочайшего покоя в сердце. Сегодня прогон, завтра генеральная, а в воскресенье — премьера!
В отличие от "Грозы", которую Раф за четыре дня и четыре ночи накатал на прошлой неделе, пьеса "Шаг конем" была написана в далекие шестидесятые. То есть тогда, когда Раф был мечтательным идеалистом и верил, что человечество еще на заре своего существования само себя разбило на две части, в которых хороших и плохих людей во все времена было примерно поровну.
Раф тогда был уверен, что в задачу серьезного писателя входит — путем убеждения — навести людей на простую и здравую мысль о том, что хороших людей должно быть все-таки чуточку больше. И сделать это можно за счет людей дурных, которых можно правильно перевоспитать, перековать, то есть превратить в людей достойных, бескорыстных и высоконравственных.
Ученическая "общая" тетрадь с рукописью пьесы, после долгих поисков была обнаружена Рафом дома, на антресолях, среди кривобоких подсвечников, сломанной машинки "Рейнметалл", кипы нотных книжек, доставшихся Рафу в наследство от бабки-пианистки, каких-то невыясненных желтых листков с записями чернильным карандашом и пары совершенно новых галош, переживших тех, кто их произвёл, и того, кто их купил, на несколько бушуеще-ревущих десятилетий.
Раф, сидя на верхней ступеньке лестницы-стремянки, долго, со значением вздыхая, рассматривал галоши, покрытые налетом беловатой пыли, и предавался размышлениям о бренности сущего.
"Хорошие галоши, основательные… Мой труп сгниет в могиле, а они, как ни в чем не бывало, будут продолжать пылиться на антресолях до скончания века… М-да. Все мы, люди, беспредельная череда поколений, — думал он, с наслаждением нюхая галоши, которые издавали невероятно притягательный резиновый запах, — м-да, пахнут так, будто их только что сделали. М-да… а мы, человечество…"
Раф, не сумев довести до конца туманную мысль, повертел в воздухе галошами и… тут-то и нашлась рукопись.
Дважды чихнув, Раф сдул пыль с первой страницы и увидел заголовок — "Шаг конем", — написанный им, судя по толщине слоя пыли и поблекшим чернилам, очень и очень давно.
Подивившись тому, что почерк его с тех пор почти не изменился, Шнейерсон прямо там, на вершинной дощечке, удобно привалившись боком к лестничной стойке, принялся листать страницы рукописи.
Со стороны я, наверно, выгляжу полным идиотом, думал он, читая. "Вишу тут на высоте двух метров над уровнем пола, как какой-нибудь макак, а в это время…" И эта мысль у Шнейерсона не заладилась, улетучившись подозрительно быстро.
Спустя полчаса Раф понял, насколько далек знаменитый поэт Рафаэль Майский от того наивного, чистого, неискушенного, но, безусловно, одарённого Рафика Шнейерсона, каким он был году примерно… он посмотрел в конец рукописи, где имел обыкновение ставить дату завершения работы, и левая его бровь поползла вверх. 1963 год. Год утраты его личных иллюзий, которые тогда намертво переплелись с крушением иллюзий целого поколения. Год, когда он был влюблен… Сонечка, страстная ветреница, неудержимая искательница приключений, встала на его пути тогда, когда ему это было меньше всего нужно.
Читая рукопись, Раф взглядом многоопытного литератора увидел, что на всём произведении лежит трогательная печать его несчастливой любви. И это придавало пьесе своеобразное очарование — свежее и трагическое.
В душу Рафа вкралось острое чувство зависти к себе самому, смешанное с ощущением потери чего-то настолько важного, без чего дальнейшая жизнь представлялась растянутой во времени пыткой. Это чувство было сродни давно забытому ощущению невероятно тягучей, изматывающей душу тоски по тому, чего невозможно достичь. А чего достичь, почему тоска — непонятно…
Но это было лишь мгновение кратковременного затмения. Оно тут же сменилось гордостью за самого себя. Гордостью за того страдающего молодого человека, у которого вся жизнь была впереди.
Он ввинчивался в строки, чувствуя, что духовно возвращается в свою молодость, чудесным образом проникая в свои давние мысли, которые тогда направляли его руку, и думал о том, сколько ему, тому желторотому Рафику, еще предстояло испытать всякого разного, всего того, что в то время было для него неясным влекущим будущим, а сейчас было для него, постаревшего и битого жизнью, уже далеким и не очень далеким прошлым, окрашенным в самые разные цвета — от бледно-розового до почти черного.
Покончив с пьесой, Раф стал припоминать, что где-то тут же, на антресолях, должны быть его записные книжки. Нашёл только одну. И даже не книжку, а ученическую общую тетрадь с записями. И только принялся за чтение, как раздался телефонный звонок.
Прихватив тетради, Раф сполз с лестницы.
Звонил директор и художественный руководитель театра "Пресня" Валентин Брук, старинный приятель Рафа. Брук не звонил с середины девяностых прошлого столетия, потеряв к Майскому всяческий интерес как раз в ту пору, когда того перестали печатать.