95 Лишь потом вспоминается: бабочку звали Цезура.
КАРАВАЙ-КАРАВАЙ
1
Ну, здравствуй же, полный резни и возни,
мой город, Великий Не Мой!
такой каравай-каравай, чёрт возьми,
как будто и вправду домой
вернулся – и снова идут колесом,
часы, подминая судьбу…
хотя ведь, казалось, забыл обо всём
и видел всё это в гробу!
Но схватит за горло, но бросит на плац,
на красный булыжный помост -
где всё-как-и-прежде, где смейся-паяц,
где жалок-твой-жребий, где прост
расчёт – на себя, на свою маету
по городу, полному лиц,
держащих забытые фразы во рту -
весь ворох былых небылиц.
Где – за руки взявшись – покружишь ещё,
поводишь ещё хоровод -
пустое пространство обняв горячо,
хватая кого повезёт
за локоть, за горло ли… руки дрожат:
тут высоковольтная связь!
А твой каравай всё растёт на дрожжах -
ворча, клокоча, пузырясь.
2
Так что ж было общего? Да ничего
не вспомнишь, хотя бис трудом.
Сограждане, связанные бечевой -
пучок сельдерея, пардон:
мол, все были братья – и каждый трамвай
роднил, как и Бог не роднит…
Так что ж было общего? Да каравай -
огромный округлый магнит.
Тогда раздавали ещё по куску,
на выбор, на честный делёж,
долины да реки, печаль да тоску,
соблазны да страхи, да ложь -
и, помню, тянуло, как муху на мёд,
как бабочку на огонёк,
вокруг каравая водить хоровод
со всех своих, стало быть, ног -
до юности, зрелости… до сорока
каких-нибудь – с гаком и без, -
но не досчитались потом едока:
был, дескать, да как-то исчез
среди облаков, где никто не живёт -
помимо каких-нибудь птах!
Понятное дело… кружил хоровод -
кого-нибудь да растоптав!
3
Идут да поют: каравай-каравай -
пуста и легка голова!
Из бездны взывая, молю: не взывай
из бездны, Москва ты, Москва -
со всеми своими то этим, то тем!..
Не помню имён и домов -
ни этот вот памятник, древний тотем,
который так грешен, так нов!
А всё возникают и гибнут в толпе
воронки объятий – давно
и крепко замкнувшихся сами в себе,
такие знакомые, но
такие остывшие… холодно тут
у вас, при такой-то жаре:
термометры врут, и хронометры врут,
и хмурится Павел Буре.
И может быть, я здесь не жил никогда,
раз вместо врагов и друзей
средь этого снега, средь этого льда -
сей мемориальный музей.
Давай-ка ты, милый, отсюда, давай -
исчезни, покуда живой,
а то ведь такой каравай-каравай,
такой хоровод роковой!
* * *
Вот у этого камня и остановитесь,
ибо нет утешения на стороне,
зачарованный странник, заносчивый витязь
на своём деревянном коне.
Так пристало стоять полевому растенью -
в рукаве укрывая бокал:
тут, по этой дорожке, коротенькой тенью
страх уже не однажды мелькал.
А по этой – гуляла гроза с облаками
в незапамятные времена,
а по этой – отчаянье шло со полками,
и запятнанные знамена.
Но мелькнуло сомнения кроткое жало -
впрочем, не причинивши вреда, -
и своею дорожкой слеза пробежала,
не оставив следа.
* * *
Вот вам города древний срез:
тут сияние до небес
из автобуса нумер нуль,
чей водитель прилёг на руль, -
при свечении сих Стожар
я единственный пассажир
в этом городе неживом
на автобусе нулевом.
Это счастья такой оскал,
то, что я так давно искал
между этих земель и тех -
на беспутных моих путях:
сесть в автобус, какой ни тот,
и, поехав себе вперёд,
словно нимбом, нулём блеснуть
в направленьи куда-забудь…
Дескать, взбалмошен и бедов,
снялся – и никаких следов,
и пропал, махнув рукавом,
на автобусе нулевом:
и поди теперь догони
те блуждающие огни -
тот автобус, что пренебрёг
смыслом всех на земле дорог.
* * *
Так жизнь рисовала – на ощупь, впотьмах -
круги и квадраты,
был беличьей кисточки жалок размах,
но слёзы – крылаты,
и было легко воспарять на слезах
в пространство кривое -
и там спотыкаться на самых азах
любви и неволи.
Из рабства взываю, весёлый Господь:
по горним ступеням
веди мою праздную глупую плоть
куда не успеем,
серебряный шелест сухой мишуры
метя по сусекам, -
в иные миры, на иные пиры,
к иным человекам!
Но ночи воскресной пустынная гладь,
наездник ты бранный,
тебе для того, чтобы перевязать
свежайшие раны,
а завтра – над тою же над мостовой
нестись, как над бездной…
И – весь растерявшийся, полуживой -
вослед будет снова качать головой
твой ангел железный.
* * *
Ни опоры ни единой
в этой книге лебединой -
книга, улетай!
Он держал тебя при доме,
он кормил тебя с ладони
пылью золотой.
Он был весел и отчаян,
он души в тебе не чаял -
да недоглядел:
ты теперь уже большая
и, на волю поспешая,
ищешь свой предел.
А ему сидеть на ветке,
а ему глотать таблетки,
прогоняя стресс -
то цикадой, то цитатой,
то ещё какой крылатой
живностью с небес.
Он теперь тяжёл и мрачен,
раздражён и одурачен -
чем? Да пустяком:
что все дети подрастают
и все книги улетают
в небо прямиком.
* * *
…а ещё был такой темноглазый предмет
с очень длинным названьем:
он стоял и мерцал, он умел говорить
языком человечьим,
у него на груди было много цепей -
и все цепи звенели,
у него было два небольших колеса,
но они не крутились.
И потом вспоминается розовый тон
одной штуки – довольно
специальной, имевшей два птичьих крыла
в изумительных перьях:
эта штука должна была, вроде, летать,
но летать не летала,
а пылилась, как дурочка, на чердаке -
напевая и плача.
Много всяких таких непонятных вещей
прибивало волнами:
типа – вот ещё – двух золотых полусфер,
находившихся рядом, -
и при этом одна полусфера была
с ликом Девы Предвечной,
а другая – пуста, но горела огнём
и почти ослепляла.
Вообще, что касается цвета и форм -
они были прекрасны,
их слова понимались совсем без труда
и умели утешить:
дескать, что ж теперь делать-то, милый ты наш…
не грусти понапрасну,
потому как дано тебе много всего -
выбирать и смеяться.
И опять выбирались какие ни то
кружева или кольца,
или просто вот обруч весёлый один -
чтоб катить по дорожке,
или даже пружина: в ней сила была -
и она, эта сила,
распрямляясь, обычно толкала вперёд
задремавшее время.
И тогда вдруг казалось, что жизнь хороша
среди всех этих как-то
худо-бедно собравшихся вместе картин,
именуемых миром, -
непонятным осталось, пожалуй, одно:
в чём их предназначенье,
но об этом судить и не вам, и не мне,
и не нам с вами вместе.
* * *
Мир картонный, мир пустой,
мир без окон, без дверей,
без легенд, без новостей -
мир от слова «умирай»:
рай от слова «умирай»…
Наиграйтесь наконец
бесконечною игрой
из монеток и колец.
Много ль стоит, господа,
бумеранг через строку,
если пишущий всегда
остаётся начеку -
вместо вот чего: летя
и теряя башмачки,
как небесное дитя,
выпорхнуть из-под строки!
Наиграйтесь наконец
возле красного словца -
красного словца,
золотого тельца.
ЗАКРЫТОЕ ПИСЬМО С ЗАПАДНОГО ФРОНТА СТУДЕНТАМ ФАКУЛЬТЕТА ЖУРНАЛИСТИКИ
Как на западном фронте – понятно. Что у вас на восточном -
на восточном, где сосредоточены пушки и звёзды?
В ваших письмах стремительных, судя по многоточьям -
многоточьям, в точности напоминающим гвозди, -
всё неправда…
Ибо на самом деле вы дети,
расшумевшиеся не ко времени да не к месту!
И какие доспехи вы на себя ни наденьте,
и кого ни приговорите к казни или аресту -
всё равно вы потом расплачетесь и отпустите пленных,
испугавшись себя и жестокой своей свободы…
И мне жалко ваших разбитых локтей и коленок,
и мне хочется дать вам дюшеса или крем-соды.
Но, когда я слышу с востока залпы орудий
и когда понимаю, что это уже не шутки
и что мне не догнать вас на старом моём ундервуде,
потому что вы впереди на целые сутки -
я пытаюсь вспомнить, когда же вы повзрослели?
Да на памяти – только утренники и пелёнки,
и высокие горки, и лёгкие карусели
и рожок Гесиода – пастуший такой, далёкий…
И я должен бы запретить вам всё это вроде,
но какое там!.. Отпишетесь многоточьем,
рассмеётесь: это у Вас там, на западном фронте,
никаких перемен… да мы-то тут – на восточном.
* * *
Никакого сердца не хватит на беловик,
где цветы навытяжку – вот уж который век,