Через минуту камера оказалась над оврагом, к которому подъехал грузовик, полный голых женщин, и их стали выбрасывать из кузова, как груз песка или глины – опускали задний борт и поднимали кузов наклонно над краем оврага, так что они просто высыпались на землю. В кустах рядом с оврагом сидели два немецких солдата и жевали бутерброды. Когда толпу женшин выстроили у края оврага, солдаты аккуратно отложили недоеденные бутерброды на расстеленные на траве плащ-палатки и взялись за пулеметы. Под стрекот пулеметов женщины стали падать в яму. Яма была уже почти полна трупами, так что тела этих новых женщин заполнили ее до краев. Немецкий голос громко приказал: «Засыпать!», и три молодых парня в советских гимнастерках стали быстро сгребать на тела лопаты земли из высокой кучи на краю ямы. Мне показалось, что земля над трупами шевелится и из-под нее раздаются крики и стоны.
Первым не выдержал Юрик – он вскочил, бросился к двери, но не добежал и вырыгал на блестящий паркет все, что съел - и бублики, и кофе. Второй не выдержал Феликс. «Так это же ростовская Змиевская балка! Нас летом часто возили туда на автобусах, еще с первого класса, играть в футбол. Это очень просторное поле, заросшее особенно красивыми цветами» - «Вы что – из Ростова? – удивилась Ксанка. - А Лилька выдумала, что вы из Берлина».- «Ну да, теперь я из Берлина, родители меня увезли туда после четвертого класса. Но я никогда, никогда не слышал, что в Змиевской балке расстреливали евреев. И мама и папа тоже не слышали, хоть прожили в Ростове почти всю жизнь!»
«А на какой улице вы жили в Ростове?» - спросила я. «В Газетном переулке». Услыхав про Газетный переулок, я стиснула руки так, что косточки хрустнули, и вдруг заметила, что это вовсе не мои руки, а руки старухи, обтянутые желтоватой сморщенной кожей и забрызганные россыпью темных возрастных пятен. Я сказала: «А я жила на Шаумяна, на перекрестке с Газетным переулком, пока наш дом не разбомбили. Странно, что вы ничего не знали про Змиевскую балку. Я сама там была и все это видела», - и не узнала свой голос, хрипловатый, глухой, без привычного звона. Я откашлялась и повторила: «я все это видела, но бутербродов не заметила – наверно, из Ботанического сада до балки было слишком далеко». «Так ты уже была в Ботаническом саду? - спросил профессор. – Зачем же ты рвалась туда опять? Разве оттуда можно было рассмотреть Змиевскую балку?» - «Вообще-то нельзя, но у меня было видение. Я все это видела, а потом читала материалы процесса, проходившего в земельном суде Мюнхена, и все совпало».
«Ты читала материалы процесса в земельном суде Мюнхена? Значит, ты уже вспомнила, что тебе – вам – уже не тринадцать лет?» - «Простите, профессор, но думаю, что у меня было помрачение ума, и я все забыла». Профессор поднял со стола пачку бумаг: «Это вы написали?» – «Я не знаю, что это. Я давно не писала на бумаге». – «Но на компьютере вы писали?» На минутку у меня в голове прояснилось, и я вспомнила все – фильм про Сабину в киноклубе «Форум», чашечки кофе с бисквитом в целлофане, потерянный номерок и мое неудержимое желание записать все наши сеансы с Сабиной. – «Кажется, писала».
«Откуда вы это взяли?» - усомнился профессор. «Когда Сабине стало совсем плохо, она попросила меня играть с ней в психоанализ». - «Почему вас, тринадцатилетнюю дурочку? - в ярости заорал профессор. – Кто вы ей такая, в конце концов?» - «Потому что кроме меня больше никого не было. Было очень страшно и мы с ней остались совсем одни. Вам никогда не понять, что это значит – мы остались совсем одни».
Здесь Лилька заплакала: «Почему вы никогда ничего мне про это не рассказывали? Я даже не знала, что вы из Ростова!» Мне стало жалко Лильку – она-то ни в чем не была виновата: «Потому, что меня после войны несколько лет лечил подпольный последователь психоанализа, доктор Израиль Фукс, который вытеснил память о Сабине из моей головы. Врач он был прекрасный - я действительно все забыла. И только сейчас вспомнила, вспомнила на один миг, против своей воли, - а теперь опять все забыла».
Я потянулась за пачкой бумаг: «А что там написано? Дайте почитать». Профессор Цейтлин лег на бумаги всем своим необъятным животом: «Ну уж нет, это мой экземпляр, гонорар так сказать. Вы оставите этот экземпляр мне как память о моем любимом покойном учителе, профессоре Израиле Фуксе. А у вас есть свой экземпляр, и у Лильки тоже – вы уж там как-нибудь разберетесь». Лилька показала мне толстую голубую папку: «Тут есть все, Лина Викторовна. Нет только вашего рассказа, как вы очутились рядом с Сабиной». Я уставилась на нее: «При чем тут я?» - «Потому что без вашего рассказа о том, как вам было страшно и как вы с Сабиной остались совсем одни, никто ничего не поймет. А это очень важно, чтобы поняли!»
ВЕРСИЯ ЛИЛЬКИ
ЗАВЕЩАНИЕ СТАЛИНЫ
ЕЛЕНА СОСНОВСКАЯ, НОВОСИБИРСК, 2003 ГОД
Я – Зигфрид! В этом нет ничего смешного: я настоящий Зигфрид, дитя, в котором еврейская кровь удачно смешалась с арийской, совсем как в мечтах Сабины. Я, правда, получилась девочка, а не мальчик, но ведь и Сабине никто не предрекал мальчика, а у нее обычно рождались одни девочки. В наше феминистское время нет ничего зазорного в том, чтобы быть девочкой. Кроме того, что я – Зигфрид, я еще и Лилька. Та самая Лилька, которая в октябре прошлого года увезла из Нью-Йорка Сталину Викторовну Столярову, прижимая к сердцу голубую папку с ее пересказом жизни Сабины Шпильрайн.
Я взялась помочь Лине Викторовне написать подробный отчет о ее знакомстве и дружбе с Сабиной, который мы назвали «Версия Сталины». Ей это очень тяжело: хоть драма ее жизни была повторением бесконечного количества подобных драм других жизней, от этого не легче ее вспоминать. У Лины поразительная память – она помнит все мелкие события и крупные детали, она помнит интонации и голоса разных людей, с которыми ей приходилось сталкиваться. Но помнит, если хочет. А она не хочет возвращаться в ужас своего детства, и воюет со мной за каждую крупицу памяти.
Но даже то, что она согласна вспомнить, ей непросто записать – у нее, как ни странно при ее блестящих способностях, словосложение во фразы никогда не шло гладко. Я даже убедила ее, что способность к словосложению на всех языках дана только евреям, чтобы они служили вечной смазкой в трениях между народами. Она засмеялась, чуть-чуть обиженно, но в конце концов доверила выполнить эту черную работу мне. Так что иногда я воображаю себя соавтором «Версии Сталины»: ведь, возможно, без меня она так и не будет написана, во всяком случае, написана не так хорошо.
Не надо забывать, что за это же время мы с Линой Викторовной создаем в четыре руки мою докторскую диссертацию по критическим явлениям в жидкостях, где главный соавтор, конечно, она, хоть лавры достанутся мне. Но я бы не жалела времени на совместную работу с Линой Викторовной, даже если бы она не предвещала мне никаких лавров. Она сыграла в моей жизни примерно такую же роль, какую Сабина сыграла в ее – хоть и без такого трагического оттенка.
В конце 60-х годов моя красивая и талантливая еврейская мама Роза Фейгина, покинув родной интеллигентный город Харьков, отправилась в великую блудницу Москву искать счастья и делать карьеру. С карьерой все было бы хорошо, потому что мама умудрилась быть одновременно принятой в университет сразу на два факультета, из которых она сдуру выбрала искусствоведческий, но со счастьем дело сложилось хуже. Она влюбилась – тоже сдуру - и вышла замуж за настоящего русского интеллигента Костю Сосновского, основной целью жизни которого было установление мировой справедливости.
Не жалея ни себя, ни маму, ни вскорости и меня, Костя участвовал во всех социальных битвах с Советской властью 60-х годов. Он с одинаковой страстью боролся за права крымских татар, обездоленных чеченцев и рвущихся в Израиль евреев, пока его самого не лишили всех прав, посадив на пять лет в лагерь за клевету и подрыв общественного спокойствия. К тому времени бабушка и дедушка стали совсем старые и бедные, и мама осталась один на один со мной и с совершенно не прибыльной профессией искусствоведа. Имея такого мужа, как папа, она не могла рассчитывать на приличную работу, и стала зарабатывать мытьем окон и лестниц в правительственных зданиях. Дело кончилось тем, что однажды она поскользнулась и выпала из окна одиннадцатого этажа. Злые языки утверждали, что она не столько поскользнулась, сколько прыгнула, не в силах больше терпеть приставания жирного начальника уборочного цеха. Но что бы там ни было, она выпала из окна, а меня отдали в детский дом.
В детском доме я никак не могла прижиться, но тут, казалось бы, к счастью, папа отбыл свой срок и вернулся из лагеря уже не таким страстным поборником социальной справедливости. Жилья в Москве у нас не было, и нам пришлось переехать в Харьков в небольшую комнатку в коммунальной квартире, оставшуюся мне в наследство от покойной бабушки, успевшей перед смертью оформить ее на меня. Филологическая профессия папы в сочетании с его героической биографией не могла нас прокормить, и он нанялся работать истопником в новой Харьковской опере. К искусству это нас почти не приближало, хоть он всегда доставал мне контрамарки на все лучшие спектакли, зато появилась новая проблема. Разочарованный общественным равнодушием русский интеллигент на посту истопника просто обязан был ежедневно заливать свое разочарование парой рюмок водки. Что папа стал делать все чаще и чаще.