для мировой литературы. И кончил тем, что перешел к стихотворению «Деревня», которое все и прочел наизусть. Его выслушали с величайшим вниманием, так резко Федор Михайлович поставил все знаки ударения на выразительные места:
Я твой: я променял порочный двор царей,
Роскошные пиры, забавы, заблужденья
На мирный шум дубров, на тишину полей,
На праздность вольную, подругу размышленья.
Я — твой…
Сидевшие не могли оторвать взора от его лица, вспыхивавшего при каждом новом восклицании. Федор Михайлович то осторожно снижал свой голос, то почти обрывал его, то возвышал до крайнего напряжения, когда ему хотелось представить мысль уж во всем ее значении и величии. Так, он тихо и со скрытым внутренним содроганием произнес:
Но мысль ужасная здесь душу омрачает:
Среди цветущих нив и гор
Друг человечества печально замечает
Везде невежества убийственный позор.
И после этого он словно задумался, посмотрел вдаль и, убеждая каждым словом, продолжал… И кончил как бы в экстазе, наполняя воздух страстными восклицаниями:
Увижу ль, о, друзья! народ неугнетенный
И рабство, падшее по манию царя,
И над отечеством свободы просвещенной
Взойдет ли наконец прекрасная заря?!
На бледноватых щеках Федора Михайловича выступила краска. Он кончил твердым и звенящим голосом и отступил несколько шагов назад. В комнате застыла тишина. Никто не двинулся. Первым нарушил молчание Филиппов. Он вдруг вскочил и воскликнул:
— Не падет рабство по манию царя! Не падет!
Федор Михайлович, услыхав это, весь затрепетал.
— Должно пасть! Должно! — почти закричал он, взмахнув рукой, и с такой настойчивостью, что все повернули головы в его сторону. — Правда на стороне угнетенных, и она покорит все! Все! — с такой же энергией подтвердил он и зашагал по комнате, заложив руки в карманы. Михаил Васильевич никогда не видел Федора Михайловича в таком потрясенном состоянии; он схватился со стула и крепко сжал его руку.
Но Филиппов продолжал:
— Нет надежды на то, что рабовладельцы освободят своих рабов. Нет! И не надо тешить себя глупыми обманами. Нужны верные средства!
— А если их нет? — раздался голос из-за отворенной двери. — Если никто доброй волей не решится разрушить цепи рабства? Тогда как? Как вы, например, Федор Михайлович, тогда полагаете?
— Тогда… тогда… восстание, господа! — бросил Федор Михайлович, и глаза его налились горячей-прегорячей кровью.
Война и холера
До слуха беззаботных дачных жителей Парголова все более и более доходили вести о холере в Петербурге. Столица, особенно на окраинах, жила в полном смятении и отчаянии: люди умирали, сперва десятками, потом сотнями… Младшие братья Федора Михайловича, приехавшие в Петербург, считали отвозимых на кладбище покойников, и в их памяти складывались страшные цифры: 300—400 в день.
Холера истребляла жителей с жадной и жестокой настойчивостью. Длились дни, недели и месяцы, а она не унималась, несмотря на обещания врачей и успокоительные приказы полиции. Медики утешали народ тем, что эпидемия лишь спорадическая (это слово впервые услыхали тогда), а архиереи протрезвонили все колокола в молебнах всевышним силам.
Пуще всех волновалась маменька Михаила Васильевича. Она неотступно ходила за сыном и следила, чтобы тот не глотнул как-нибудь и где-нибудь ледяной воды. Из деревни ее приходили тоже недобрые вести — там люди вымирали как мухи, — и это повергало ее в отчаяние.
Из кухни Михаила Васильевича были изгнаны соленья, плоды и квас. Маменька специально приезжала на дачу и строго-настрого наказала Марье Митрофановне следить, чтобы в рот к барину не попали невареные овощи и сырое питье.
— Не углядишь — изведу! И креста не поставлю! — предупредила она, повелительно выговаривая Марье Митрофановне. Маменька была характера строгого и не переносила никаких ослушаний.
Марья Митрофановна набралась страху пуще прежнего и уж не спала, не ела, — все глядела за барином. Куда Михаил Васильевич, туда и она, и даже если барин бывал в отлучке, она выходила тихонько в сад и шла за ним по пятам, не спуская глаз с прыгавшей вдали широчайшей шляпы. Боялась, чтоб барин не отведал у мальчишки-разносчика свежего яблока или огурчика.
Судьба, однако, рассчитала все по-своему. Через неделю под вечер Марья Митрофановна слегла, а наутро уже вывезли ее бренные кости в столичный морг. Как и где она достала холеру, Михаил Васильевич никак объяснить себе не мог. Маменька думала-гадала, как заменить пропавшую крепостную душу, да так и не выдумала и с тем уехала в деревню наводить порядки. Порядков было мало. В деревне шло разорение. Наехали чиновники и военные регистраторы и стали производить набор рекрутов.
— Царь требует!
Помещица Буташевич-Петрашевская представила своих рекрутов, выбрав самых хроменьких и слабоумных.
— Матушка барыня! — вопили те вместе с женами и сестрами, ползая перед ней на коленях. — Не загуби! Ужо отслужим тебе. Прикажи, матушка, твоя воля!
Матушка гневалась, слыша подобные мольбы, и приказывала оттаскивать обреченных.
С деревень гнали рекрутов в уезды, а из уездов по губерниям, в батальоны. По дороге десятками гибли от холеры и оставались лежать в степных могилах. По городам и деревням поползли слухи, будто царь гонит солдат в самую Венгрию, где идет война и австрияки не могут сладить с восставшими венгерцами.
— Последние времена пришли, — полагали деревенские прорицательницы.
Федор Михайлович среди лета приехал по делам в Петербург и был поражен его волнением. На окраинах города грузились у интендантских складов провиантные запасы. Огромные обозы тянулись через весь город на Вырицу по большой дороге. Говорили — на войну. Охранные команды обозных солдат, грязные и покрытые по́том и пылью, с самого раннего утра и до позднего вечера сновали у длинных и низких складов, таская мешки и тюки и наполняя воздух бранными криками. Нагруженные фуражом и сухарями, повозки отъезжали от провиантских магазинов непрерывной цепью, подымая облака пыли и громыхая по булыжнику. На Васильевском острове, на Охте и по другим сторонам столицы с такой же точно непрерывностью тянулись к санитарным пунктам подводы с умершими, подобранными в домах и на улицах.
Холера и война соединились в страшный смертоносный союз. Один лишь Невский проспект не изменял давно заведенным обычаям и шумел своим привычным шумом. И те же лица и те же осанки и улыбки — все тут было представлено с невозмутимым спокойствием духа.
Федор Михайлович в шинели цвета вареного шоколада (портной Маркевич успел уже изготовить ее), возвращался к себе домой, как вдруг его нагнал Плещеев с необычайной новостью:
— У Михаила Васильевича вчера в шесть часов пополудни пропала шляпа.
Как это произошло, по