У поэта словно бы отняли его оружие — он беззащитен. Беспомощно звучат его новые стихи об Орпири:
Мне снятся юные года,Когда апрель цветеньем яблоньДеревню радовал, когдаВзрезала землю бороздаПо целинам, от влаги дряблым…
Но что же делать? Каждый годОдна нужда, одни печали.И в сердце дымно от забот,И жизнь мрачна, как тот завод,Где известь белую сжигали…
Это начало стихотворения «Апрельский сев» (перевод Б. Брика). Знакомые образы. Где же лирический пафос, придававший им жизнь? Воплощение лирической переполненности души — ливнем опадающие лепестки апрельских яблонь, — что с ними стало? — «Апрель цветеньем яблонь деревню радовал!» — Личное, из души поэта рвущееся переживание роздано поровну всем жителям деревни. А воплощенье жгучей душевной смуты — известковая печь, похожая на челюсть мифического дракона, стерегущего золотое руно, — теперь этот образ должен символизировать мрачные думы крестьянина, одолеваемого нищетой, батрака, за куль муки работающего на княжеской пашне. Эти образы, прежде передававшие гамму личных человеческих переживаний, теперь призваны выразить социальные контрасты старой имеретинской деревни.
Скорбному прошлому противостоит многообещающее будущее:
Не затыкай ушей, мой друг,Не бойся грома индустрии!Где лишь царапал землю плуг —Там рвы теперь, и через лугНужны мосты перекидные…
Это всего лишь переложение фактов в стихи: рвы на лугу — начало мелиоративных работ!
Стихи из цикла «Всем сердцем» были одобрительно встречены критикой и общественностью: отказываясь от «ненужного» субъективизма, поэт пытался уйти от «индивидуалистической лирики».
Тициан Табидзе не отрекался от «субъективной» лирики; он временно отказался от нее в пользу «объективной», описательной поэзии. Это всего заметнее на приведенных выше «лейтмотивных» образах, которые, впрочем, для стихов этого рода нехарактерны: отказываясь от субъективизма в лирике, Тициан Табидзе, по существу, терял и присущую ему «лейтмотивность». Мир природы — остался: он стал детальнее, как будто приблизился. Появились человеческие образы, людские судьбы, фольклорные сюжеты («Тапараванская легенда»); иссякала при этом человечность стиха, его внутренняя насыщенность, душевный пафос, — все то, что придавало стихам «необщее выраженье»…
Тициан Табидзе искал и находил боковые пути, ведущие к живой поэзии (и к себе самому).
Он писал о детстве, вспоминал полузабытые эпизоды давних лет, ребяческие фантазии и мечты.
Он объявлял «священную войну» поэтической скорописи, ремесленнической готовности в любой момент «откликнуться» стихом на текущий запрос повседневности. Он хотел, чтобы стихи «зрели» в душе и рождались как неотлагательная потребность:
Не торопи, читатель, — погоди —В те дни, как сердцу моему придетсяОт боли сжаться у меня в груди,Оно само стихами отзовется.
Перевод Б. Пастернака
Стихи оживали.
…Поэт видел себя — мальчиком — в родной деревне; и Орпири представлялся ему: возникали черты знакомого быта («Лежу в Орпири мальчиком в жару…», «Апрель в Орпири», «Колхида ждет нового Орфея», «Привозит дилижанс…»). Стихи рассказывали о жизни.
Высокий пафос возрождался в гимнах природе родного края («Стихи о Мухранской долине»). Знакомые лирические образы («поэзии — обвала», «Терека слез») обретали характер объективно описательный, внешний, — превращались в сложные поэтические сравнения.
Трагедия поэта стала трагедией «муки слова». Все чаще он говорил о трагической невыразимости своей любви к родине, о невозможности передать наполняющее душу чувство словами.
«Предчувствие стиха», «преддверье поэмы» — вот те «разбойники за Арагвой», которые теперь «убивали» поэта:
Напали, ножом полоснули по горлуВ горах, на скрещенье судеб и стихов,А там, где скала как бы руку простерла,Мерани пронесся в мельканьи подков.
Перевод Б. Пастернака
Мерани — воспетый Бараташвили крылатый конь, символ поэзии.
Стихи сохраняли живой поэтический темперамент и пристальность взгляда, характерную для Тициана Табидзе.
…Как будто поэт оглянулся вокруг и увидел: велика и прекрасна родная страна.
Он видит многообразный лик Родины: Палеостомское озеро, Поти с его огнями, рионскую топь и загадки Колхиды. Далекое прошлое и сегодняшние молодые плантации цитрусовых и чая. Снежные вершины. Леса на склонах гор. Виноградники Цинандали. Он слышит сванскую хоровую песню, вспоминает сказочных женщин Грузии, отшельников и поэтов, — он зовет их в свидетели и соучастники: «песню мне выковать помогли бы!». Одному не под силу всё это воспеть. Себя он видит издали — восторженно-робким прохожим, почти менестрелем:
Слушая времени речь грозовую,С бедной волынкой на праздник иду…
Стихотворение называется «Родина». Оно — торжество новой поэтики. Тихонов, частый гость Грузии и мастер поэтического очерка, выразительной зарисовки, чьи стихи о Грузии имели дружный успех, это стихотворение выделил особо. В своем выступлении на вечере Тициана Табидзе в Ленинграде, в марте 1937 года, Николай Тихонов говорил о такой важной особенности грузинских поэтов, как умение видеть не только свою большую Родину вообще, но и «маленькую родину», — он имел в виду «ощущение местности», где поэт родился, умение почувствовать и воспеть каждый город, селение, ручеек даже…
Эхо за Ушбой и за Ужгулом,Синь ледников над могучими сванами —Песне моей откликаются гулом,Вышли к столу домочадцами зваными.
Перевод П. Антокольского
Тихонову особенно понравились эти «домочадцы всей страны». Для Тициана это — новое ощущение, значительно расширившее диапазон его лирики: ощущение всей страны в целом и конкретно каждой ее части, каждой местности.
* * *
Тогда же он задумал написать поэму о восемнадцатом годе в Тбилиси; живо припомнилась мокрая, снежная, студеная зима, темнота вечерами, холод и постоянно испытываемое, привычное чувство голода, преследующий мучительный запах горячего хлеба, сытые, наглые гвардейцы, торгаши-спекулянты, опереточные войска, политики, фельетонщики; злободневные куплеты в духанах о меньшевистском правительстве: «Ах, люблю я Нари, Нари я люблю, дорогого Наримана очень я люблю!». Нариман — знаменитейший спекулянт. Позорное ледяное безвременье. Слухи о расстрелах большевиков. Проклятия, произносимые шепотом и с оглядкой.
Бездомность…Нам, безвестным поэтам,В Тбилиси ночномГде приют обрести?Если где и открытНам кредит —Это лишь в «Аргентине» одной.«Буэнос-Айрес».Свет брызжет сквозь ставень окна;Мы зайдем — ведь хозяин не спит допоздна,И не рано зайти никогда.Дремлет он, дожидается,Рад нам всегда —Посетителям верным своим.Алехандро,Бедняга…Как долго по странам далекимОн бродил,Но и там, на чужбине,ХлебосольстваГрузинскогоНе позабыл.Кахетинского даст,На угляхПоджарит колбас, —Это весь его нынеАктив —В подвальной его «Аргентине».Даст и на домСверток с едой,Если надо…
Перевод В. Державина
Почему-то острее всего помнился этот смешной старик, мальчишкой уехавший в заморскую Аргентину, разбогатевший там; не выдержал — возвратился, в Тифлисе открыл бакалейную лавку «Буэнос-Айрес», называл себя по-испански — «Алехандро». В тот грозный, голодный год он страдал от того, что не может ничем облегчить горожанам жизнь; строил планы, предлагал меньшевистскому министерству иностранных дел послать его в Аргентину для закупки аргентинского хлеба, ничего не добился, бедняга, — что за дело меньшевикам до того, что народ голодает: себя прокормить бы — о большем они не мечтали! Смешной старик… Он разорился, конечно; и потом по городу носил чужие ковры — продавал; рекламировал свой товар по-испански, удивлялся: не понимают его — чудаки…
Первые проблески темы скользнули в стихотворении, написанном в августе 1925 года — в «Илаяли».
Буэнос-Айрес в Тбилиси…Сердце горем натружено,Алехандро…Тюрбаны малайцев — в окне его.
Тех страдальческих летПанихида отслужена…Вас оплакалНежнейший напев Сабанеевой…[21]
Перевод В. Державина
Два с лишним года спустя он вернулся к той же теме и с той же неспокойной печалью…