В институте у нас, как и всюду, в расписании — военное дело. Обычно мы с презрением к нему относились, подумаешь — разбирай да собирай какие-то железки, и я — самая отстающая, обычно или незачет (пересдавала потом), или едва-едва натянут «тройку». Да и наши военруки хороши — двух слов связать не могут, неотесанные. Но теперь всех обуяла страсть — к войне будь готов! Всегда готов! И куда лень делась и куда исчезло презрение? Да и военруки вдруг стали совсем другие — по-человечески говорят, разъясняют каждую мелочь, показывают образцы стрелкового оружия, хвалят. Все это, конечно, давно списанное с армейских складов, но все-таки не железяки. Мы с азартом ходим на некогда нелюбимые занятия. И я, двоечница, быстро, буквально с закрытыми глазами, собираю и разбираю затвор винтовки (это пустяки), а главное, — достаточно примитивный пулемет. На медсестерских занятиях старательно испещряем тетради записями, но главное, учимся держать в вытянутой руке самый настоящий тяжелый револьвер, уж какой системы, не помню (наверное устаревшей). Очень горжусь, что рука не дрожит — вот бы выстрелить, и каждый ждет похвалы от инструктора. Но когда ведут нас в обычную больницу, чтобы там на живых людях делать уколы, то все наставления летят прахом. Уколы делать так и не научилась: видите ли, боюсь уколоть живое тело — вот глупая! А когда увидела мертвое, да еще на полу, какое-то серое и под серым грубым мешком, то стало тошно, и я чуть не потеряла сознание. Вот вам и медсестра военного времени. Нет, это не для меня. Противогазы мы дружно выкинули, а сумки из-под них оставили. Очень удобно для самого необходимого.
Тем временем стали нас переселять с места на место. Стромынку забирают под госпиталь, всех рассовывают, кого — куда. Сидим в какой-то школе на окраине. Уже на Москву начались налеты, а мы на первом этаже, в вестибюле. Прижались друг к другу, сердце сжимается. Грохот, бах, бах, так и кажется, что сразу в тебя и — конец. Темно, зябко, пытаемся о чем-то говорить, чтобы не слышать грохота. Удивляемся одной из наших девчонок — в Париже родилась, вот те на. А мы и не знали. Да как же ее не арестовали — первая мысль. Да, да, в паспорте так и стоит — место рождения: Париж. Потом уже не удивлялась, когда другая — родом из Харбина. Живут, оказывается, — пока. Еще неизвестно, что с ними дальше будет. Нет, никакой мне заграницы не надо. В анкетах писала с особенным удовольствием — за границей родственников нет. Зато свои — лагерники.
И снова школа, уже другая. Классы светлые, школьников почему-то нет. Мы, студенты, вместо них. Везет нам на школы, еще встретятся на долгом пути. В этой мне нравится. Лежим на каких-то тюфяках прямо на полу, но зато за загородкой. Мы в школьной канцелярии расположились. Ничего, кроме тюфяков. А вещи-то наши где? На Стромынке, конечно, в камере хранения. С собой самое необходимое в сумках противогазных, в авоськах. В те времена это очень важная часть человека. Именно часть. Без авоськи — никуда, и какие-то кулечки, бумажные, газетные. Еще не дожили до эры полиэтиленовых пакетов, у нас простота нравов. Едим тоже попросту, очень вкусно, одно и то же каждый день два раза. Порошок клюквенного киселя разведешь в стакане кипятком и уплетаешь с хлебом. Порошок этот — самое дешевое, и он всюду, и даже маленькие кубики киселя есть, еще лучше. Наверное, в Москве запасены на всякий пожарный случай горы этих кубиков, теперь их «выкинули» — продают. Но с хлебом не так просто — уже в июле ввели карточки. Иной раз соберемся — и за город, хоть немного отвлечься и развлечься на природе, подальше от толп, заполняющих улицы и довольно возбужденных. Чего-то ждут, чего-то опасаются. Большей частью бегают по рынкам, рыночкам, магазинчикам, пока еще покупают, расхватывают. В первую очередь мыло, соль, спички — известный аварийный набор. Нам же ничего не надо. Мы свободные птицы, ничем и никем не обремененные. Надо сказать — ощущение интересное, совсем особое. Главное — все вместе, ты не один, что, между прочим, одиночества внутреннего не исключает.
Но вот мы снова переезжаем, прихватив противогазные сумки и авоськи. Попадаем в самое интересное место, к Петровскому бульвару, в бывший «Дом крестьянина». Да ведь это знаменитая Трубная площадь, дореволюционная Труба[166], где продавали птиц и где по всем переулкам и закоулкам — подозрительные заведения (читайте Куприна «Яму» и бытописателей Москвы). А тут вдруг гостиница для приезжающих в Москву крестьянских ходоков, как будто на белом свете есть еще живой крестьянин. Он — анахронизм. Всюду коллективы и колхозы. Так вот в страшные дореволюционные времена в этом длинном-длинном вдоль бульвара доме (на углу бульвара и Неглинного проезда) помещалось известное увеселительное заведение. Соответственно, и дом построен удобно — коридоры длинные, длинные, путаные, путаные — лабиринт. И всё двери, двери, двери — отдельные кабинеты для клиентов-посетителей с дамами. Есть и залы — видимо, бывший ресторан, бывший для танцев и еще какие-то бывшие. Всех нас расселили тоже по бывшим кабинетам, и мы ходим друг к другу в гости, собираемся маленькими компаниями; окна черной бумагой плотной закрыты, да еще шторы, и в комнате тепло — ведь лето, и уютно. Кто гитару перебирает, кто подпевает. Ну и что, если война, если грохот за окном и бомбы падают? Мы молоды, и вместе не так страшно. Уже вражеские самолеты летят к Москве, а у нас уютно и дружно. Правда, по лабиринту коридорному одному ходить жутко и холодно — полы выложены камнем (ковры исчезли с великим Октябрем и посетители сгинули). Ни души, все по своим каморкам. Заслышишь шаги вдалеке, неприятно, знобит. Кто идет? Войти с улицы может любой. Ходим поэтому по два-три человека и разговариваем громко: если чужой, пусть не приближается.
Опасения отнюдь не напрасные. Прибегает кто-то из наших мальчиков, глаза большие, руки дрожат, бледный. Наткнулся в самом дальнем закоулке лабиринта на труп. Недолго думая, решили идти на Петровку, 38, в Угрозыск, благо с нами рядом. Даже очень интересно. Целое событие! С какой важностью и серьезностью отвечали мы на вопросы следователя. Мало нам войны — убийство! Да рядом с нами, тут же, в этом фантастическом доме. Но были счастливы, когда наконец попали в здание своего института, подальше, подальше от бывших увеселительных заведений.
Но это про себя, а «на миру» — коллектив. О нас институт помнит, мы не брошены и на занятия даже ходим. Смотреть же поздним летним вечером, как летят из Москвы красные огоньки, а ты сидишь на природе, со своей дружной компанией, — зрелище не очень приятное, какое-то завораживающее. Огоньки ведь не простые: немцы, бомбардировщики — и бах, бах! — взрывы слышим, сбрасывают по дороге оставшийся груз и как раз на поля и домишки дачные. Кажется, что именно тебя охватит огненный вихрь, что в тебя целятся, ты — мишень. Ребята кричат мне: «Да спрячься ты в овраг, что ли, в орешник». Думают, что там наверху, в небе кто-то зоркий прицелится в мое пальто английское, белое в клеточку. Лезешь ползком к оврагу, там безопаснее.
А то видишь у площади Лубянки печально знакомой, где станция метро «Дзержинская», очередь длиннющую, ее с раннего утра занимают женщины с колясками, с детишками. Мне тоже пришлось дважды приютиться в метро. Шла по Петровке, а тут сирена воет, попала в метро у Большого театра. Потом — рядом с Лубянкой — опять сирены. Деваться некуда, побежала вместе с очередью в разверзтую благодетельную пасть глубинную. Там порядок, никакой паники. Раз уж попал сюда — будь покоен, ничего с тобой не случится. Между рельсами, на полотне, где снуют обычно электрички (вот это-то и странно), газеты разостланы, и мы все вповалку устраиваемся. Лежишь, клубочком свернувшись, а на платформе — те, кто с колясками. Полная тишь, тишина глухая. А в ушах как будто прибой шумит, будто морскую раковину приложили к уху (в детстве бывало). Вылезешь на солнце из подземных благодетельных недр и зажмуришься — неужели день светлый, а там в глубине казалось — глухая ночь. И сразу есть хочется, но есть нечего. Пока доберешься до школы, где за загородкой тюфячки на полу и стакан клюквенного киселя с куском хлеба.
А дни подступали важные, и бомбы падали чаще, да всё в центр. Говорят, целились в Кремль да в здание ЦК партии на Старой площади. Потому Большой театр весь накрыт какими-то декорациями. И он совсем не театр, а настоящий лес, а рядом зенитки и девочки-зенитчицы. На площади у Большого театра мы все с восторгом и удивлением будем созерцать распростертый вражеский самолет, специально выставленный для обозрения публики, — пусть знают, что Москва не беззащитна. Но уже напротив телеграфа дом высокий разбит. Стена обрушилась, и висят в воздухе пустые квартиры, мебель видна, кровати, столы. За Смоленской площадью, где Проточный переулок, вблизи метро — тоже развалины, за кинотеатром «Художественный» на Арбатской плошали большой пустырь, земля разворочена, воронки, кирпич битый, ветер бумагу носит, обрывки летят, песок, глина, и какие-то люди ходят по пепелищу, что-то ищут, шарят, копаются в обломках. Не знала тогда, что в ночь с 11 на 12 августа дом № 13 по Воздвиженке (это как раз рядом с Арбатской площадью), большой пятиэтажный с улицы (со двора четырехэтажный, такой уж странный), уничтожен фугасной бомбой. В доме этом жил профессор Алексей Федорович Лосев (в эту грозную ночь они с супругой ночевали на даче в Кратове), в развалинах дома откопали старика под 90 лет — жив был, а рядом на диванчике мертвая старуха, его жена, — родители Валентины Михайловны Лосевой. А по развалинам ходили мародеры.