Мысленно произнесла свое творение, неожиданно сложившееся, — сама себе посвятила, — и тут, опять-таки совершенно невольно и даже вслух я произношу последнюю строку так:
Мне заснуть и не писать стихи.
Сразу в голове ясность, и я, вполне довольная своим остроумным финалом, смеюсь. Даже грусть прошла.
В этот же день объявили — мы эвакуируемся. Новостью особенной такая весть не была. К концу лета и особенно в сентябре начался великий исход из Москвы. Жители уезжали со своими предприятиями, заводами, фабриками, учебными заведениями, оставляли комнаты в коммуналках. По правилам, чтобы их не потерять, надо платить квартплату, находясь в отъезде, но многие квартиры ловко занимали оставшиеся под видом военной необходимости, и хозяевам дорого стоило отвоевать свою жилплощадь. Каждому понятно, что такое квартирный вопрос в Москве, когда большинство огромного города ютится по спасительным коммуналкам. У нас, студентов, такой проблемы нет.
Мы — бездомные, нас спасают общежития: уедем, ну и что, в другом месте нас снова ожидает общежитие, все-таки институт проявляет заботу о своих учащихся. Мы действительно подопечные нашей администрации, нас опекают, и, надо сказать, старательно. Если не станет студентов — институт закроют.
Уехать не так просто для отдельного человека. Надо быть очень самостоятельным или зажиточным или со связями, чтобы пускаться в путь независимо ни от кого. Предпочитают с коллективом. Станет тяжело тебе, зато всем вместе тяжело, и каким-то образом совместные усилия помогут. Многим семьям никак невозможно бросить тяжелобольных, стариков-родителей, новорожденных. Остаются под бомбами, обстрелами, холодом и голодом. Какая же война без холода и голода? Хотя и в довоенное советское время (не путайте с так называемым «мирным временем» — это до первой войны 1914 года, — которое вспоминают с умилением) много наголодались в благословенных краях Украины, черноземной России, Волги и Кубани[169]. А что будет в войну и после войны, уму непостижимо.
Помню, что когда я в 1944 году приехала к маме в город Орджоникидзе (он же и Владикавказ, и одно время именовался по-осетински Дзауджикау, хотя в городе, а это почти вся Осетия и есть, большинство населения — русские), то в окна нашего дома то и дело стучали оборванные, голодные, измученные странники, прося хоть какое-нибудь, пусть жалкое подаяние, и мама, помня свое лагерное впроголодь житие, всегда находила, что подать, — шли с запада на восток.
Вот и эвакуация — на восток, на восток, на Урал, за Урал, в сибирские просторы, а если можно, то и дальше. «За хребтом Кавказа», куда когда-то думал скрыться Лермонтов, спасаясь от всевидящего глаза и всевидящих ушей голубых мундиров, никакого спасения не могло быть. Пламя войны занимается быстро, огненными языками охватывает земли, казалось бы, далекие от западных пределов.
Наш институт покидал Москву вполне организованно. Сначала разведали, где можно найти такое пристанище, чтобы не голодать, а кормиться вполне прилично, устраивать свое хозяйство, добывать провиант в окрестностях. Надо сказать — поступали достаточно разумно. В конце концов остановились на краях далеких, обильных. Горный Алтай — вот куда лежал наш путь. Я, как всегда, и не подозревала, что самый близкий и родной мне по духу человек, Лосева Валентина Михайловна, в тех же самых местах пребывала в лагерной зоне — широко раскинул свои щупальца пресловутый ГУЛАГ, оплел проволочной паутиной Россию[170].
Примечательный день 7 ноября 1941 года, суровый, морозный (зима легла в этом году рано и всю войну будет лютовать). Снег падал хлопьями на серые солдатские шинели, на винтовки с примкнутыми штыками — уходили биться за Москву. И, о чудо, Сталин на мавзолее, и на него падает снег. Провожает. Напутствует.
Есть приказ нам собираться, что нетрудно — живем в том же здании, откуда намечен путь достаточно сложный. Брать предписано минимум. Только один чемодан у каждого да на спине рюкзак или мешок с продуктами. Итак, с чем я готова расстаться? Да почти что со всем, как и мои сокурсники. Книги, конечно, бросаем — там будет библиотека, значит, и книги; тетради тоже бросаем. Грустно, что альбом, подаренный Борисом Тибиловым, приходится оставить, вырвав лист с посвящением — его в клочки, память — прочь.
Подушку бросаю (дальше расскажу, как я ее заработаю, да, именно заработаю, но нескоро), беру крохотную «думочку» на пуху — не весит. Одеяло у меня байковое. Ватного вообще нет, шерстяного тоже — это вам не родительский дом с папой и мамой. Одеяло ремнями приторачиваю к чемодану. В нем все мое имущество — остатки детских летних платьев (тонка и могу носить долго), шерстяное, сшитое еще в мастерской ЦК, туфли мамины черного лака, кофточки вязаные — подарки мамы, дагестанские переметные сумы — хурджины (они до сих пор у меня — вышиты пестрой нитью), а в них самое дорогое — документы, в том числе брачное свидетельство родителей, и фотографии из родительского альбома, обнаруженные на полу комнаты Мурата среди хаоса (читайте выше). Главное — французская Библия на тончайшей рисовой бумаге, мелкий шрифт, лютерово Евангелие — вот и все мое достояние. Пальто английское белое в клеточку продала в скупку (см. выше), так что оно не обременяет. Перед отъездом в Мосторге на Петровке (бывший Мюр и Мерилиз) купила, наконец, настоящие кожаные туфли коричневые на среднем каблуке, устойчивые, удобные, за 250 рублей — тогда это обычная цена. Есть еще давний спортивный костюм — брюки и куртка, на лыжах не ходила, а на коньках в нем бегала. Костюм на себя. В брюках удобно. Как потом заметила, из нашей группы я одна в брюках, но после войны никогда не носила сей модный предмет дамского современного туалета, хотя ночные пижамы люблю и ношу с детства. Но это еще не вся экипировка.
А продукты? Трудно представить, как знатно позаботился институт о своих студентах. Каждому выдано 16 килограммов, то есть пуд, и распоряжайся, как хочешь. Продукты везем на себе, на спине, а чемоданы на склад. Потом их на грузовике привезут к нам в назначенное место в назначенный срок. На каждом — официальная бирка с фамилией и номером. Верим, сдаем, и не ошиблись. Рюкзака, конечно, у меня нет, да и откуда его взять? Зато есть лагерная марля — это опять мамин дар (марля в лагере заменяла многое). Шью (иголки, нитки и всякая мелочь при мне, захватила, уезжая из Владикавказа, хотя оставила там свои заветные три тетради — красную совсем детскую, голубую с краткими записями по-русски, бежевую с французскими стихами и альбомчик с рисунками Гуниба). Сшила вместительный мешок из двойной желтоватой марли, прикрепила самодельные ремешки, и рюкзак (а это и есть «заплечный мешок») готов. Осталось его наполнить очень вкусными запасами для арктических экспедиций со складов Севморпути: они питательные и самые настоящие продукты в виде брикетов. Тут гороховый суп, гречневая и пшенная каши, опять же клюквенный кисель в кубиках, хлеб в виде сухарных ломтиков и великолепное розово-белое сало, в дальнейшем мной очень даже оцененное, а в первый момент — отвергаю: фу, сало, есть не буду. Уж не помню, что еще там было. Да, сахар. Как же без него? Вот вам и целый пуд. Мешок за спину, вроде ничего, вынесу. И — в дорогу.
Дорога продумана не простая. Сначала обычная электричка — едем весело, перемена мест полезна, а для меня особенно. Я с детства страдала морской болезнью: ни поезд, ни извозчика, ни трамвай не выносила, чем раздражала родителей. А тут вдруг сама себе удивилась — еду в электричке, и хоть бы что — вот что значит война, все сразу перевернула, не только духовно, но и физически, даже физиологически. После такого полезного шока я не боялась никаких поездов, автобусов, грузовиков открытых и самолетов, больших и маленьких. И по шатким мостикам над бурной рекой перебегала, не глядя вниз, и по винтовой лестнице на вышку минарета, все — ничего.
Наша дорога на восток шла через городок Егорьевск к Шатуре, где находится старая известная Шатурская электростанция. И, конечно, опять непременная школа, где мы попросту на полу ночуем, и ожидание поезда: стоим под моросящим дождем. Кто поет «Синий платочек», а неподалеку от меня юная супружеская пара в два тихих голоса исполняет трогательную песенку: «Я маленькая балерина / Всегда мила, / И больше скажет пантомима, / Чем я сама…»[171] Ребята сказали — Вертинский, а он личность запретная, злостный эмигрант. Придет время, и будут принимать его с триумфом и в СССР, и в нашем институте через несколько лет после войны.
Нас погрузили на открытые платформы. Сидим на огромных кругах мексиканского свинца (военная помощь союзников), а на соседних платформах орудия под брезентом. Некуда спрятаться от ветра, мерзко, холодно, но никто не простудился — привыкли. Едем на восток и не один день — целую неделю. Если очень приспичит, то в чистое поле (поезд больше стоит, чем едет): мальчишки в одну сторону, девчонки — в другую. Как нарочно — ни кустика, но никто не стесняется, время военное, привыкли.