Хильда повязала на голову зеленый платок. Платье, чулки, ботинки на ней все еще черные. Она сказала, что снимет траур после свадьбы. Как подумаю, сколько нам еще всего нужно… Надеюсь, что с матерью она подружится. Хильда ведь иной раз как заупрямится. Ну, да со мной такие штучки не пройдут; это я ей сразу дал понять. Впрочем, когда я прав, она уступает, а большего я и не требую. Но и мать тоже упряма при всей своей доброте. Хочет, чтобы ей всегда уступали, даже если она неправа. Вот и найдет коса на камень. А станут они браниться, нам ничего не получить от матери — ни простыни, ни щепотки соли, ни доброго слова…
Интересно, смогла бы Лея тащить такой тяжелый рюкзак? Может, и смогла бы. В нынешние времена, когда все только и знают, что рыскать за хлебом, даже самые избалованные дамочки тащут на собственном горбу то, что раздобудут. А Хильда-то старается показать, будто и ноша и долгий путь ей нипочем. Вон как голову высоко держит, любуется лесами на склонах гор, так и пожирает глазами наш бурный Рашбах — недаром он здесь бьет, точно пожарная струя, — и кажется, еще собирается затянуть песню…
— Руди, что это там за развалины на лугу? От них веет романтикой.
— Твоя правда, Хильда, но я бы сказал, что от них веет древней романтикой, но новой, не той, которой вест от развалин этой войны, от обгорелой лесопилки, к примеру, мимо которой мы шли…
— Она похожа не то на церквушку, не то на часовенку.
— Верно. Это и была когда-то часовенка. О ней даже легенда сложена. Впрочем, у нас в горах о каждой развалине складывают легенды. Это выгодное дело. Иностранцы охочи до развалин и оставляют у нас свои денежки. А так как здесь, наверху, вечная нищета и старых развалин уже немного осталось, их стали создавать искусственно: руками безработных. Что правда, то правда. Потом, когда мы увидим Рейффенберг, я покажу тебе такие искусственные руины. Глаз отдохнет, глядя на них, после всех настоящих…
— А эти, вон там?
— Эти, Хильда, старые-престарые. Рассказывают, будто богатый хозяин шахт Каспар Шрек выстроил эту часовенку для себя и своих горнорабочих. Он был известный скупердяй и живодер, этот богач Каспар Шрек, да вот захотел успокоить свою совесть и задобрить господа бога благочестивым пожертвованием. Но когда дело дошло до торжественного освящения в день святого Иоанна и все обитатели гор были созваны на великое торжество, разразился скандал. Большинство приглашенных не явились. Богач Каспар Шрек оказался в своей часовенке одни с кучкой подхалимов и лизоблюдов. И вот, едва заиграл орган, он будто бы изрыгнул отвратительное, богохульное проклятье. Господь бог этого ему не простил. Не успел еще умолкнуть орган, страшная молния ударила в часовню, убила Каспара Шрека, и всех его приспешников, и священника, и служку и спалила дотла часовню. С тех пор эти развалины называют часовней нечестивцев. Красивая легенда, правда?
— Ты складно рассказываешь, Руди. Я этого за тобой не знала. Но чем же так хороша эта легенда?
— Тебе она не нравится?
— Не знаю, лучше бы в ней не упоминался господь бог.
— Ну и упорная же ты, Хильда. И что тебе господь бог дался! А главное, не связывайся с моей матерью в этом вопросе. Говорю тебе еще раз. Поругаетесь — мира в семье не сохранить, лопнет, как мыльный пузырь. И тебе у матери житья не будет…
Хильда ответила, что ни с кем не ищет ссоры, пока с пей никто ссоры не ищет. Но Руди подразумевал нечто вполне определенное.
— Если мы не обвенчаемся в церкви, мать выкинет нас из дому, голову готов прозакладывать.
Но Хильде сейчас совсем не хотелось пускаться в разговор об этом вопросе, так до сих пор и не решенном. Она попыталась отшутиться.
— Ты делаешь вид, будто наверняка знаешь, что я за тебя выйду.
Руди подхватил ее тон и попытался даже перещеголять ее:
— Верно, где сыщешь такого легкомысленного парня, как я. Бегаю за девицей, а у ней только и богатства, что платьишко да рюкзак. Придется, пожалуй, подумать…
Хильда, которая все еще шла на шаг впереди, вдруг остановилась, обернулась и, сверкнув глазами, спросила:
— Сколько километров ты уже бежишь за мной, бедняга. И с чего бы это, а? — Она рассмеялась.
— А ну, но очень-то задавайся, злюка! — огрызнулся и Руди, полушутя-полусерьезно.
Когда ему не приходил в голову подходящий ответ, он злился. Руди и думать не хотел, что окажется в положении своего отца, который целиком и полностью подчинился любовно-ласковой диктатуре жены. Отец и сам любил поворчать, но на мать никогда не ополчался, а если она очень уж расходилась, он только как дальний гром погрохатывал после молний, которые она метала. Но оба быстро успокаивались.
Да, Лее верный Гиперион-Руди подчинился бы охотно. Она была так величественно, так таинственно прекрасна. Быть ее преданным вассалом — значило в известной мере приобщаться к высшей культуре. Было ли и в Хильде что-то от женственной величавости и женственной таинственности? В ней сильно материнское начало, это верно. Но ведь детей можно заводить, лишь имея твердую почву под ногами. Хильда согласилась с ним, и, как ему казалось, слишком быстро. Сильная, рослая девушка, с покладистым характером и очень работящая. А на большее она и не претендовала. Высокие чувства ей недоступны. Чтобы брак оказался счастливым, он должен будет внушить ей библейскую заповедь: жена да прилепится к мужу своему. Что ж, это нормально, а все нормальное, вероятно, и есть самое лучшее. И Руди недвусмысленно дал ей ото понять.
Однажды, примерно на четвертой неделе их пребывания в Рорене, они сильно поссорились, причем на карту было поставлено все: их любовь, их будущая совместная жизнь. Но Руди именно этого и хотел: чтобы все было поставлено на карту, пусть Хильда раз и навсегда узнает границы его любви.
Спор разгорелся но пустяковому поводу. Как-то субботним вечером Хильда решила постирать белье и попросила его развести огонь в печи. Руди принялся за дело, но ни чего у него не получалось. Печь отчаянно дымила, и Хильда приоткрыла дверцу топки. Он снова захлопнул ее, за явив, что эта дверца у всякой печи должна быть закрыта. Хильда ответила, что, разжигая такую печь — без настоящей дымовой трубы, а только с вытяжкой, — дверцу топки надо оставлять приоткрытой. Руди, и без того злой из-за своей неловкости, разъярился:
— Печь есть печь! — заорал он.
По Хильда торопливо ответила:
— Нет, Лизбет говорит, что эта печь…
Тут его терпенье лопнуло, и Руди, этот, так сказать, «предварительный супруг», прошипел:
— Лизбет говорит! Фрау Фольмер говорит! Хенне говорит! Все, что они говорят, для тебя свято! Все, что говорю я, — гроша ломаного не стоит! Ничего себе рассуждения! Тогда отправляйся к своей Лизбет! Организуйте с ней союз разумных идиоток!..
Возмущенная и испуганная Хильда убежала, не вернулась ни к вечеру, ни к ночи. Сердясь и рыдая, она рас сказала все Лизбет и матушке Фольмер, и те оставили ее у себя. Всю ночь Хильда, не смыкая глаз, ворочалась рядом с Лизбет. Когда в каморке забрезжил рассвет, Хильда встала. Она хотела, сделав свою работу в хлеву, вернуться домой. Но Лизбет ее предупредила — если уж вернешься, значит навсегда. Нечего сновать туда-сюда, ничего из этого хорошего не выйдет. И добавила:
— Ты должна уважать себя, Хильда. Вы еще не поженились. Дай ему сразу почувствовать, кто ты есть, он еще себе локти кусать будет за то, что тебя обидел. Довольно уж ты мыкала горе. Ты и без пего пробьешься в жизни. Нынче немало женщин живут самостоятельно, и беда дли них оборачивается добром, то есть самостоятельностью. Ты вот разве что вспылишь, когда замечаешь, что он хочет тебя к рукам прибрать. А потом хнычешь ночь напролет. Что ж это значит… — Лизбет натянула чулок, — …да, что это, спрашивается, значит! Это значит — любовь, а любовь у нас, женщин, от самостоятельности не проходит. Вот что я хочу тебе сказать: некоторые щепки желают, чтобы их уважали как мужчин. Твой Руди к примеру. Раз ты его любишь, то беда невелика, если ты будешь малость поразумнее, чем твой господин и повелитель. Сунь ему в руки его скипетр, но придумай способ сделать так, чтобы он сам себя но башке стукнул, если вздумает поднять на тебя руку…
Подоив коров, Хильда поднялась к себе, включила кипятильник, заварила кофе, накрыла на стол, положила рядом с чашкой Руди три сигареты и все это тихонько, словно боясь его разбудить. А он делал вид, что спит сном праведника, потом встал и нехотя пошел за водой. Но уже по тому, как он отдувался и сопел умываясь, она чувствовала, что он до смерти рад ее возвращению. Ну, а затем взгляды их встретились. Сперва как будто и невзначай, будто равнодушно, но потом… потом наступило безумно счастливое воскресное утро. И если в это утро черная кошка перебежала дорогу деревенскому пастору, весьма строгому в вопросах морали, то уж, конечно, не даром.