Это обращение, впервые в жизни адресованное ей, испугало Хильду. Хенне, его жена, мамаша Фольмер и Лизбет относились к ней в последние педели так, словно бы она уже окончательно примкнула к ним, к их партии. Нет, Герман Хенне, ты несправедлив к Руди. Он честно хочет начать порядочную жизнь. Я же вижу. Но ты несправедлив и ко мне. Я хочу целиком владеть им, а не отдавать ого твоей партии. Мне уже двадцать первый год пошел, пора к чему-нибудь притулиться в наши тяжелые времена. Я ведь совсем, совсем одна на свете… Я знаю, Руди человек ненадежный, у него все то так, то эдак. И он меня любит меньше, чем я его люблю. Но это уж другое дело. Наших мальчиков война ожесточила. Они заморозили свои сердца и стыдятся всякого проявления добрых чувств…
— Хильда! Ты всегда говоришь, что я того и гляди пробуравлю кого-нибудь взглядом.
— Я просто радуюсь, Руди, что тебе тоже осточертела вся эта прежняя морока…
Подходя к «Чижу», Хильда и Руди уже издалека услышали детские крики и смех. Трактира еще не было видно. Он прятался за живой изгородью белого шиповника и кустами сирени. По шуму и гаму можно было подумать, что там бассейн для плаванья. Правда, в «Чиже» и раньше всегда было шумно и весело, особенно по воскресеньям, когда туда приходили целыми семьями. Гутшмид, хозяин, был человеком с выдумкой, да и детей любил. В саду при трактире он устроил карусель и гигантские шаги. За эти развлечения ничего платить не приходилось, платили здесь только за еду. А взрослых он умел заманивать отличным овечьим сыром собственного изготовления и первосортным пивом. В хорошие воскресные дни в трактире было оживленно, как на маленькой ярмарке, и, случалось, разносчики даже предлагали здесь свой товар.
Но нынче была середина недели. Хильде и Руди по дороге попадались повозки, запряженные быками или коровами. Крестьяне ехали на покос или развозили по дворам солому.
Причина шума довольно быстро обнаружилась. Речонку Рашбах, протекающую за трактиром, перегородили чем-то вроде плотины из дерна, так что там образовался небольшой пруд. В этом пруду и вокруг него резвилась уйма детей, школьники всех классов. Среди них попадались и старшие ребята: пятнадцати- и шестнадцатилетние. Мальчишки постарше, нечесаные, с длинными гривами, скучливо сидели на лугу или загоняли в пруд тощих девчонок, своих сверстниц, а не то шлепками и руганью улаживали споры между малышами.
Пестрой вывески над дверьми трактира уже и в помине не было. По обе стороны входа были вкопаны два высоченных — выше конька на крыше — сосновых шеста, на которых развевались красные флаги. Их видно было уже издалека. Ничего особенно примечательного в этом не было. Красные флаги висели повсюду. Примечательна была надпись на новой вывеске, прибитой к шестам на высоте дверного косяка. Красными буквами по голубому фону на ней было выведено: «Детский дом имени Альберта Поля». На тех же шестах был прибит портрет в метр высотой, выполненный очень и очень по-дилетантски: портрет человека, именем которого был назван этот дом, и под ним следующая подпись: «Альберт Поль, с 1927 по 1931 год — учитель в Рашбахе, депутат ландтага, коммунист. За участие в движении Сопротивления фашизму казней 28 августа 1944 года».
Руди вспомнил, что мать писала ему на фронт о судьбе этого Альберта Поля. Воспоминания детства, давно позабытые, нежданно-негаданно всплыли в его сознании и завладели им. Когда отец еще был в дружбе с Эрнстом Ротлуфом, в их беседах часто упоминалось имя Альберта Поля. Они говорили о необходимости устроить дома отдыха для ребят из народных школ и о том, что пришло время начать кампанию за организованный отдых детей во время летних каникул. Альберт Поль пытался подвести законодательную основу под эти планы. Но это его франции не удалось. Призыв к социал-демократам и профсоюзам Рейффенберга совместно и на собственные средства создать детский дом отдыха также потерпел крах. Отец Руди сам высказался против этого предложения.
— Начнем с того, что в исключительных случаях можно обращаться в отдел социального обеспечения, но главное — школьникам пойдет только на пользу, если во время летних каникул они поживут в крестьянских семьях. Там они учатся работать, обеспечены питанием и вдобавок зарабатывают себе на зимнюю обувку, а осенью — еще и картофель на зиму.
На что Эрнст Ротлуф, горячась, возражал:
— От работы на хозяев, вареной картошки и снятого молока наши дети ни здоровья, ни ума не наберутся…
Но отца невозможно было переубедить.
Руди и Хильда присели на ветхую скамью у такого же ветхого столика на лугу против входа в дом и шестов с флагами. Они хотели хоть немножко передохнуть. Скамьи и стол сохранились еще с прежних времен и предназначались для путников, которым нельзя было задерживаться. Хильда вытащила из рюкзака несколько морковок, а Руди очистил их перочинным ножом.
Неожиданно, словно по чьему-то знаку, из леса показалась орава мальчишек. У всех рубашки навыпуск, подвязанные куском бечевки или шпагата. С криками и гиканьем волокли они огромные охапки хвороста, обмотанные телефонным проводом, и, добежав до дороги, припустились галопом, поднимая густые темные тучи пыли. Они приближались, крича, описывая круги и спирали, почти скрытые за клубами взметнувшейся ныли. По всей видимости, нм хотелось досадить чужакам, расположившимся в их владениях, или даже заставить их ретироваться. Ибо свой дикий танец они исполнили с особым усердием в непосредственной близости от Хильды и Руди. А какой-то парнишка из этой горланящей оравы смешно завопил ломающимся отроческим баском:
— Танки Роммеля в пустыне под Тобруком! Катитесь отсюда, шакалы вонючие!
Какая-то длинноногая и длиннорукая девчонка, тщедушная, но с дерзко-всезнающим взглядом примчалась с пруда в одном купальнике, бросилась животом на вязанку, завизжала:
— Хоп, хоп, а по то хлоп-хлоп.
Мальчишки сразу же ухватили ее за ноги и с ликующими криками принялись таскать взад и вперед по грязи, а один из них, подражая стону смертельно районного, вопил мальчишеским фальцетом:
— Санитары! Санитары! О-о-о, мне брюхо разворотило…
При этом они щелкали языком и молотили палками по земле, что должно было изображать канонаду.
Хильда, испугавшись, что белая рубашка Руди превратится в грязную тряпку, схватила его за руку и оттащила в сторону. Он покорно последовал за пей. По ее судорожно сжатым пальцам Руди понял, в какой ужас ввергли ее юные дьяволы. Он попытался успокоить Хильду:
— Мальчуганов интересуют только наши рюкзаки. Приглядывай хорошенько за вещами!
Но при этих словах он, точно так же как и Хильда, сосредоточил свои впечатления на чем-то чисто внешнем, несущественном, в главном же не сумел разобраться. Ему хотелось ворваться в эту ораву, надавать оплеух и кричать, кричать: вы же ни в чем не виноваты, птенцы желторотые, испорченные, невинные и несчастные…
Бегство чужаков вызвало взрыв насмешливого хохота. Ребята своего добились и теперь потащили хворост за дом, откуда доносился слабый мужской голос, на чем свет бранивший их, затем послышался звук, словно кто-то швырнул об стену тяжелым поленом, и снова взорвался грубый, безжалостный хохот.
— Бранится-то, кажется, хозяин, старик Гутшмид, — заметил Руди.
Хильда, все еще крепко держа его за руку, сказала:
— Они такие же, как и я, сироты войны. Я всегда думаю, что вот и Рейнгард мог быть среди них…
— Эти еще малы, — отвечал Руди. — Они не валялись в окопах, они непорчены немецкой кинохроникой.
Теперь вся орава снова сошлась возле шестов перед дверью. У всех в руках были дубинки, украшенные резьбой или выжженным орнаментом. Кое-кто из ребят курил. Они что-то обсуждали, косясь на рюкзаки, лежавшие у ног путников. Потом от них отделились трое самых старших и сильных. Зажав палки под мышкой и миролюбиво улыбаясь, они пошли через луг к Хильде и Руди.
— Будь с ними помягче, — умоляла Хильда.
Руди глядел поверх голов приближавшихся мальчиков глядел на облако пыли, повисшее над изгородью из белого шиповника, над кустами сирени и постепенно рассеивающееся. Но видел он нечто совсем, совсем другое. Он видел, как одна из колонн немецких самоходных орудий остановилась под палящим русским небом где-то между Бугом и Окой. Видел густое облако пыли, покрывавшее продвигающуюся на восток колонну и постепенно редевшее над березовой рощицей. Видел себя и своих товарищей. Кто разминал ноги, кто заливал бензин в машины, кто щелкал затвором или вспоминал вчера еще живых приятелей; все ждали обеда, все устали — чертовски устали. А потом — что за чертовщина! — откуда ни возьмись кинорепортеры из хроники. Камрады, отечество желает видеть своих героев! И тотчас усталые, грязные лица словно свело судорогой, судорогой героизма. Да и сам он почувствовал, как неожиданно разгладились у него морщины на лбу, посветлели глаза, подтянулась челюсть и сжался рот. Рядом с ним, прислонясь к гусенице самоходки, стоял Отто Зибельт, этот чудак в никелированных очках с вечно небритым подбородком, смахивающий на лешего. Отто сплюнул в развороченный песок и пробормотал: