Куда как ладно было бы согласиться с татарскими ратниками, только одно смущает: их еще более десяти тысяч, самых храбрых и умелых, самых непримиримых грабителей России. Оказавшись на воле, не станут они мирными хлебопашцами, ремесленниками да купцами, сабель из рук не выпустят, и сколько прольется еще крови христианской, кто может ответить? Да, погибнет в бою много русских ратников, но победа стоит того.
Поразмыслив над всем этим немного, князь Полецкий ответил:
— Едыгара приму. Кого из своих вам сечь, кого миловать, вашего ума дело. Жизни никого не лишу, если шеломы скинете да сабли пошвыряете в кучу. В доспехах и с оружием не выпущу. Не согласны, судья меж нами — Господь Бог.
Нет, ратники казанские оружие сдавать не пожелали, в плен идти посчитали позорным для себя, а Господь Бог рассудил так: пробились неистовые, оставив добрую половину своих рядов побитыми, к воротам Нура-Али, кто через них, а кто и через стену (тайный ход-то взорван) вырвались на простор и бросились было на русский стан, но путь им успели заступить не меньшие храбрецы — юные князья Андрей и Роман Курбские с богатырскими дружинами своими.
Полегли почти все дружинники князей, но жизнями своими спасли неисчислимо жизней, ибо стан русского воинства был почти без ратников, посыпались бы головы посошников, аки трава под взмахами косца. Татары же, понявшие, что на смену одним дружинникам подоспеют другие, изменили свой первоначальный план и устремились к густому лесу за Казанкой.
Коннице несподручно идти вдогон, болотистое место, но и отпускать пять тысяч храбрецов резону нет, вот Иван Васильевич и послал конный отряд во главе с князьями Симеоном Микулинским и Михаилом Глинским в объезд Казанки. Настигли воеводы беглецов, предложили сдаться, но те предпочли смерть в жаркой сече постылой жизни в рабстве.
Никто не сдался живым.
В городе к тому времени были тоже посечены последние сопротивлявшиеся, но русские ратники не вложили мечи в ножны, не прекратили буйства, секли всех, кто попадал под руку, поджигали дома, в которых хозяева надеялись укрыться и перегодить лихо. Стон и крики убиваемых неслись отовсюду, и это радовало сердце царя Ивана Васильевича, который победителем въезжал в город Казань через ворота Hyp-Али и правил к Ханскому дворцу. Хоругвь свою, образ Спаса и родившей его Пречистой Богородицы с животворящим крестом, сам держал высоко над головой.
На подъезде к Ханскому дворцу царя встретили главный воевода князь Воротынский и князь Полецкий. Михаил Воротынский поклонился поясно:
— Ликуй, государь! Твоим мужеством и счастием свершилась победа. Казань, государь, твоя. Что повелишь?
— Славить Всевышнего, — ответил Иван Васильевич, слез с копя и, водрузив животворящий крест на землю, продолжил вдохновенно: — Где царствовало зловерие, упивавшееся кровью христиан, станет царствовать бла гочестие и милосердие. Стоять на сем месте храму соборному Благовещения Пресвятой Богородицы!
Истово перекрестился царь и в низком поклоне возблагодарил Господа Бога, что призрел его, не дал восторжествовать жестокосердным.
Это произошло первого октября 7601 года от сотворения мира, 1552 года от Рождества Христова в день памяти святых великомучеников Киприяна и Устины, а если считать по магометанскому календарю, то сей несчастный для правоверных мусульман день — 13 шевваля 959 года.
Мечом и кровью зачиналось Казанское ханство, мечом и кровью оно закончилось…
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Встреча с княгиней, а ее Михаил на манер отца называл Ладушкой, да с дочкой-крикуньей,[169] была короткой, как присест воробышка. Ойкнула княгиня, увидев пунцовый рубец через всю щеку, след кривой татарской сабли, затем прижалась к груди, трепетная, истосковавшаяся, и запричитала:
— Жив, слава тебе Пресвятая Богородица, заступница наша перед Спасом, сыном своим. Жив, сокол мой ненаглядный.
Да, чуть было не остался он там, вместе с погибшими за святое дело, когда прорубался к туру. В горячке сечи не заметил, что бармица сбилась, и отсек бы ему половину головы крепыш-татарин, не оглоушь того шестопером, опередив всего на миг сабельный удар, дружинник. Нет, не стремянный Фрол. Тот более о себе заботился. Простой дружинник по прозвищу Селезень. Николка Селезень. Совсем еще молодой и бесшабашно-храбрый.
В стремянные определил Михаил Воротынский своего спасителя, заметив при этом, как скис Фрол. Хотя, казалось, что быть тому недовольным, его же не отдалил от себя и не понизил.
— Позади горе-печаль, — гладя по толстой русой косе, успокаивающе говорил князь Михаил. — Теперь вот царь на пир кличет. В парадные одежды облачусь и — в Кремль. Замыслил государь заложить на Красной площади перед Фроловскими воротами храм Покрова Богородицы. Тоже велел быть при торжестве. А через несколько дней в Сергиеву лавру тронемся. Крестить дочь нашу. Вместе с сыном царя[170] нашего Ивана Васильевича.
— Слава Богу, высок твой полет, сокол мой! Дух захватывает, — с гордостью за мужа ответила княгиня. И благословила: — Спеши, коль нужно. Бог даст, не за полночь воротишься. Все одно подожду.
Конечно, не за полночь, но и не засветло. Парадный выезд его несся домой лихо, ибо понимали слуги княжеские, как любо ему поскорей сбросить пышные одежды и обнять княгиню свою. Они любили князя, жили его жизнью, понимали и разделяли его душевное состояние, радовались его радостью, печалились его печалью. Но сегодня места для печали не оставалось. Видели они, как горд князь той любезностью, какой платил государь Иван Васильевич своему ближнему боярину за верную службу.
За столом Михаил Воротынский сидел выше первостатейных бояр, по правую руку двоюродного брата царева Владимира Андреевича.[171] Ласковым словом и золотым рублем памятным одарил Иван Васильевич главного воеводу первым, а после долгого пира позвал князя с собой на беседу, что собирался вести с мастерами Бармой и Постником,[172] кому по совету патриарха Макария поручил царь воздвигнуть храм в честь взятия Казани.
Разговор был долгим. Без загляду в царский рот.
— Ты рассуди, государь, — возражал густым баритоном каменных дел мастер Постник, оглаживая темно-русую окладистую бороду и лукаво глядя на Ивана Васильевича, — на кой ляд в самом сердце города тому храму стоять? Не ты ли подмял басурманский стольный град, не здесь ли в Кремле тот успех твой ладился? Вот я и говорю: за стеной кремлевской храму стоять, у пяты твоей, а не в сердце. Мы с Бармой и место подходящее углядели.
— Ишь ты? Не только, выходит, хоромы божьи вы ладить мастера, у вас еще ума — палата. И все же у Кулишек храму стоять, что на спуске к Москве-реке. — И к митрополиту Макарию: — Что скажешь, первосвященный?
— Скажу, ладно будет. Окроплю только то место святой водой, да и — с Богом.
— А еще мы думаем, грешным делом, чтобы храм на мечеть басурманскую походил. Сказывают, есть в Казани соборная кулшерифовская мечеть, вот ей в укор и ставить храм, — высказал свое мнение Барма, детина подстать своему другу-мастеру, только чуток светлей бородой да глазами голубей. — Поглядеть бы на ту мечеть сперва, пока за дело не взялись.
Иван Васильевич задумался. Верный вроде бы совет и будто кощунственный, но не митрополита спросил, а князя Воротынского:
— Что скажешь, князь Михаил?
Воротынскому лестно, что его мнение царь поставил впереди митрополичьего, а совет каменных дел мастера Бармы ему пришелся по душе дерзостью своей. Ему, воеводе, дерзость всегда похвальна. Ответил без запинки:
— Зело разумно.
Сейчас, спеша домой и предвкушая радость предстоящих минут и часов, князь одновременно как бы вновь проходил памятью по сегодняшнему дню, и гордостью полнилось его сердце. Да как же иначе, потомки будут помнить его не только как главного воеводу рати, взявшей Казань, но и как участника закладки храма Покрова Богородицы, в честь славной для России победы.
Да, блаженственное счастье — крылатое. Увы, оно может так же быстро упорхнуть, как и прилететь. Зато помехи счастью тому хотя и подползают таясь и не прытко, зато уж, как силу наберут, отступают ой как не вдруг.
Для Михаила Воротынского время безмятежного отдохновения пронеслось словно миг. Крещена дочь в одной купели с наследником престола Дмитрием, отшумели пиры в честь столь богоугодного дела; подумывать начал князь Михаил, как бы ловчее положить почин просьбе государя, чтобы отпустил он его в свой удел служить службу порубежную, ибо дважды уже слал верный стремянный Никифор Двужил гонцов с известием о неспокойности на рубежах удела. Доставил он и отписку нойона Челимбека, который сообщал, что подружился с калгой[173] и теперь ведомы ему дела и даже намерения хана крымского. В той отписке черным по белому сказано: не смирятся без борьбы ни Таврида, ни османская Турция с покорением русским царем Казани, станут готовить походы один за другим. Погуще и сакм полезет через засечную линию тревожить русские земли и хватать полон.