Одиль попробовала умерить пыл Феликса, который с увлечением «лишовал» жирным карандашем прямо на стенке, затем обернулась. Она ведь совсем забыла о том, что здесь Леон; как всегда, он был молчалив, будто не человек, а костюм на вешалке; он почти не дышал, не занимал в доме заметного места; трудно было предугадать, когда этот невидимка появится на вилле «Вдвоем», куда он наносит визит раз в месяц на два-три часа, а иногда в виде исключения задерживался на весь вечер; обычно Леон являлся в день выдачи чека, никогда о нем не спрашивал, а вежливо выжидал, затем клал в карман, учтиво благодарил – так же он благодарил и преподавателя, поставившего ему среднюю отметку за весьма умеренное усердие и не помешавшего сдать экзамены; таким поведением он сумел заслужить продление отцовского пособия, полагающегося старшему сыну, если он продолжает учение и, следовательно, вынужден успевать, чтобы этого пособия не лишиться. Он отозвался о портрете Одили сдержанно, но точно и был полностью прав; если бы не был убежден в своем мнении, то не стал бы его высказывать вообще.
– Да, этот один из удачных, – подтвердила Одиль. – Но я его оставлю себе. Не хочу продавать этот портрет, не хочу, чтобы его разглядывали посторонние.
– Тебе тогда было столько же, сколько мне сейчас? – притворно заинтересовался Леон.
Сказано лаконично, скрытно, но и определенно, в манере, характерной для Леона, – совсем не враждебной, а скорее несколько заостренной, идущей от уверенности свойственной равнодушным людям. Пять лет незаконной связи и пять лет замужества – итого, десять лет сосуществования. Одили было сейчас тридцать, и ей уже вовсе не хотелось, чтобы ее сравнивали с той, прежней. Пусть этот портрет остается здесь, в мастерской, как свидетельство ее «приданого», ее девичьей власти, наполовину замененной властью жены, о которой свидетельствовал этот маленький акробатик, упорно пытавшийся взобраться на запретную подножку мольберта.
– Фели! – крикнула Одиль, называя сына так, как он сам себя называл, отрубая трудное для него «кс».
Леон, стоящий рядом с мальчиком, конечно, мог бы подхватить его, чтобы тот не упал. Но на движения Леон был так же скуп, как и на слова, и он вовсе не сходил с ума от этого малыша как его брат Ги; легко было догадаться, что первородство позволяло ему рассматривать Феликса как некий глупый придаток, полигамический излишек, рожденный узаконенной фавориткой, стало быть, по иерархии много ниже его самого. Одиль, не утешая Феликса, подняла его, гордясь тем, что он не заплакал, как изнеженный потомок Алины.
– Папа вроде бы стал выше котироваться, – сказал Леон.
Еще одно утверждение: котироваться вовсе не значит иметь громкое имя. Попытка выяснить, однако не в лоб, поскольку трудно прямо задать столь деликатный вопрос: сколько картин он теперь продает?
– Ему нужна была поддержка, – сказала Одиль.
Она совсем не собиралась говорить ему: вы правы, молодой человек! Ваш отец, конечно, не знаменитость, но он отличный специалист по интерьеру; к тому же умеет передавать сходство, то сходство, которого хотят и за которое платят люди с деньгами, позволяющими им пренебречь хорошей фотографией, но еще недостаточными, чтобы обращаться к большей знаменитости, готовой, кстати, – они этого опасаются – легко пожертвовать их физиономией в угоду своей палитре. Тем более она не собирается утверждать, будто Луи стремится воспроизвести свою модель, подобно зеркалу, будто он достаточно уверен в себе, чтобы не потакать капризам заказчика и иметь собственные позиции в отношении модели. Истина где-то посредине.
– Есть какие-нибудь вести от Агаты? – тихо спросила Одиль.
Леон раздраженно фыркнул носом. Одиль не настаивала.
– А твоя мама как поживает?
– Так себе, – ответил Леон.
Но ему хватило присутствия духа и теплоты, чтобы выдавить хотя бы несколько фраз.
– Знаешь, за этот год она в тень превратилась. Ее почти не видишь, редко слышишь. Утром, когда я ухожу, она еще спит. А когда запаздываю вечером, она уже легла. Днем почти не бывает дома. Раньше совсем не ходила в церковь, а теперь торчит там подолгу. Или сидит в своем клубе. Она один раз сказала мне: дом пуст, не могу этого вынести.
Чтобы не терять времени, Одиль разбирала бумажные «кружева» – газетные вырезки, аккуратно подобранные для выставочной витринки, это обычно помогает!
– Твоя мать много пережила! – ответила она. Во взгляде Леона мелькнуло уважение, и его вдруг словно прорвало:
– А девочки перехватывают через край! Агата пишет только раз в месяц. Отвечать ей надо до востребования. Париж, почтовое отделение тридцать восемь. Роза не соизволила появиться хотя бы на Новый год.
– Но твоя мама ее выгнала: Роза ждет, чтобы ее позвали, – сказала Одиль. – В вашей семье все такие трудные!
– Кстати, – ответил Леон, глядя куда-то в сторону, – мама не согласна уступить вам половину каникул Ги. Она посадит его в поезд только в понедельник вечером.
Вот Леон и выполнил функцию посредника: такова была новая практика мадам Ребюсто – сообщить через сына, наделить авторитетом последнего верного ей отпрыска, который, без сомнения, для того и приехал сюда, но уже целый час сидел, скрывая свою новость.
– Что делать, тем хуже для Ги! – ответила Одиль.
Неудобство: зря потратились на проездной билет до Ножана. Преимущество: теперь в машине будет больше места. Что же касается всего прочего, то, если мадам Ребюсто никак не хочет «обменять» масленицу на троицу, а предпочитает терпеть угрюмую физиономию недовольного Ги у себя, пусть так, это ее дело. Можно только пожалеть ее. Но как не задуматься, удастся ли ей – после злобных нападок впавшей в уныние – излечиться когда-нибудь от всех этих глупостей. Ее мания – не доверять никому, скрывать то, что, по ее мнению, может подорвать ее престиж, – неизлечима. Никто бы и не узнал, что Агаты нет в Фонтене, если бы не Ги, очень удивленный тем, что во время своих визитов к матери он нигде не видит старшей сестры. Ясно, это терзало Алину; но она тут же заявила, будто заболела бабушка и ей так плохо, что Агата поехала поухаживать за старушкой. Месяцем позже это бедное дитятко – жертва собственной чуткости – уже находилось в особом пансионе для подготовки к экзаменам, чтобы восполнить пробелы к октябрьской сессии. А получив аттестат, она тут же отбыла на стажировку в одну английскую торговую фирму и через мать потом сообщит, что зарабатывает на жизнь сама и не нуждается в пособии. Пришлось ждать полгода, пока Алина, уже не вспомнив ни об одном из своих прежних утверждений, сочла необходимым известить отца, что его дурной пример – увы! – принес плоды и Агата сожительствует с каким-то неизвестным мужчиной. Небесполезно, между прочим, упомянуть, что за все это время Леон получал каждый месяц чек, ни разу не опровергнув эти материнские басни.
– Ты дождешься отца? – спросила Одиль, уже проверявшая список приглашенных.
– Если он вернется не поздно... – ответил Леон.
Леон не рассказывал об Агате, чтобы не огорчать мать. Но так как он был сыном обоих родителей и получал от отца достаточное пособие, чтобы не обижать его, решил оказать доверие своему крестному Габриелю. Чтобы тот передал этот секрет сам. Но при непременном условии, что, ссылаясь на источники, Габриель предварительно возьмет с Луи самую страшную клятву, что тот будет держать это про себя и никогда и ни перед кем не проговорится. И до того дошло, что спустя довольно долгое время Леон уже был уверен, что все думают, будто он не знал о том, что другие узнали именно благодаря ему; среди домочадцев возникла забавная игра, в которой уведомленный уведомлял самого уведомителя, шепча ему на ухо: У меня есть новый источник сведений; речь идет как будто о женатом мужчине. Но Леон со свойственной тем, кто родился под знаком Близнецов, осторожностью, которая усугубилась двойственностью, присущей некоторым детям расколовшейся семьи, ни разу не разоблачил себя, а, чтоб почувствовать полное успокоение, попросил наконец Габриеля пойти к Алине и сказать ей: Я думаю, что у Луи уже появились какие-то подозрения. Лучше его предупредить, пока он не станет упрекать тебя за молчание.
Вдруг Одиль резко подняла с пола Феликса, с увлечением давившего тюбик сиены, из которого ползли струйки, очень похожие на дождевых червяков, вылезающих поутру из влажной земли.
– Я, пожалуй, могла бы отдать тебе чек, – сказала она, чтоб прервать удушливую атмосферу этой беседы один на один.
– Если можешь... – ответил Леон, обрадованный, что еще успеет присоединиться к своим дружкам на стадионе.
7 февраля 1970И вот, как было договорено, они сидят на застекленной террасе кафе около почты. Агата, как всегда, в линялых джинсах, Леон в сером костюме и сером галстуке. Оба сидят и ожидают, но в стаканчике сестры – джин, перед братом – апельсиновый сок. Роза в своем коричневом костюмчике, в строгой юбочке, на низких каблучках, бежит, торопится к ним.