— А мы, дуры, что купили на базаре, то и посадили.
— Приходите, дам вам семян, — великодушно обещает отец. — У нас в самом деле лиминг? — спрашивает он у мачехи, когда учительницы ушли.
— Откуда я знаю? На кукурузе не написано. Знаю, что есть такой сорт.
— А зачем сказала?
— Нужно же было что-то сказать. Пока ты не начал про навоз от трактора.
На следующий год повторяется та же история. На рядках, которые усердно прополол отец, торчат полутораметровые будыли с худосочными початками. Там, где поработал я, возвышаются мощные кукурузные стебли.
— У тебя легкая рука, — вынужден признать отец. — Быть тебе агрономом.
— Ни за что! — твердо говорю я.
Только через много лет мне удалось разгадать эту агротехническую загадку. В тот год на целинные земли Казахстана обрушились мощные пыльные бури — следствие эрозии почвы, о которой задолго до этого предупреждал Александр Иванович Бараев, директор Научно-исследовательского института зернового хозяйства в Целинограде. От него отмахивались, пока не пришла беда. Больше семи миллионов гектаров было выведено из сельскохозяйственного оборота, ветрами будто слизывало и поднимало в воздух черноземный слой. В городах останавливались трамваи, машины шли с зажженными фарами, как в черном тумане. Замалчивать опыт академика Бараева (тогда он, кажется, был член-кором, академиком ВАХСНИЛ стал позже, в 1966 году) было уже нельзя. В журнале «Сельская новь» мне дали командировку в Целиноград и задание написать о Бараеве.
Если говорить просто, суть его метода заключалась в том, что нужно немедленно отказаться от привычной практики, когда мощные трактора выворачивают плугами наружу целые пласты земли. Нарушается структура почвы, бесцельно испаряется накопленная за зиму влага. На смену плугам должны прийти плоскорезы, безотвальная вспашка, стерневые сеялки вместо обычных, ротационные бороны вместо зубовых. Весь арсенал почвозащитных средств был изготовлен в мастерских НИИ и опробован на практике.
В те тревожные дни Александр Иванович встретится со мной не смог, все материалы мне дали его помощники. В номере Целиноградского дома колхозника, под храп четырех постояльцев, я написал статью. Но без визы Бараева ее не стали бы печатать. Я настоял на встрече. Александр Иванович прочитал статью, исправил неточности, кое-что добавил и поставил свою подпись. Я набрался нахальства и рассказал о своем детском сельскохозяйственном опыте.
— Как, вы говорите, пололи? Бегом с тяпкой? — переспросил он. — Ничего удивительного, кукуруза вымахивала, потому что в почве сохранялась влага. Молодой человек, вы предвосхитили будущее агротехники. Весь вопрос только в том, насколько осознанно.
— Нет, — честно признался я. — От лени.
— Лень — двигатель прогресса. Может быть, самый мощный.
Я имел в виду рассказать эту историю отцу, но все как-то не получалось. После школы у отца я бывал редко, а переписка с ним носила странный характер. Все, что я ни делал, он принимал в штыки. Сменил инженерию на журналистику — дурак. Поступил в Литинститут — зачем, у тебя уже есть высшее образование. Ушел из Литинститута — тоже дурак, нужно было закончить, раз поступил. Женился — неумно, рано. Развелся — так порядочные люди не поступают. (При том что сам был женат раза четыре.) Потом началась его многолетняя перепалка со старшим сыном.
При всех блестящих способностях, карьера у Юрия не задалась, а знание английского стало проклятьем. Работал он в Ленинграде на «Электросиле» старшим инженером, получил комнату в двухкомнатной квартире. Читал все английские журналы, какие удавалось достать, заводил знакомства с иностранцами, чтобы иметь разговорную практику. Однажды сосед по квартире, слесарь с «Электросилы», под большим секретом рассказал Юрию, что с ним разговаривали двое из КГБ, расспрашивали, кто к нему ходит, о чем говорят. Откровенность объяснялась просто: слесарь регулярно гнал самогон на общей кухне, на КГБ ему было насрать, а вот как бы сосед не проговорился про самогон — этого он боялся. То ли из-за интереса конторы, то ли просто так совпало, но Юрию задробили повышение — начальником цеха или участка. Он отнес это к проискам КГБ и в письме отцу высказал все, что думает о советской власти. Тот возмутился. И понеслось. Копии писем оба посылали мне, ожидая, что я оценю их остроумие и вескость аргументации. Я отмалчивался. Ну вас к черту, разбирайтесь сами.
Юрий уволился с «Электросилы», устроился переводчиком в какое-то оборонное НИИ и неожиданно стал предрекать скорый конец СССР и советской власти. А год был 72-й или 73-й, о крахе режима и думать не думали самые ярые диссиденты. Он объяснял:
— Я приношу реферативный перевод, и наши спецы даже не могут понять, о чем это. Мы проиграли научно-техническую революцию. Такой режим долго не протянет!
Однажды летом я отправил жену с малолетними сыновьями на юг, под Геленджик, самого задержали дела. Когда освободился, решил: заеду по пути к отцу (он давно уже жил не в Энеме, а в другом поселке недалеко от Краснодара), хоть на денек, все-таки давно не виделись, не дело. О Юрии говорить не буду, а об академике Бараеве расскажу, посмеемся. Дня за три до отъезда принесли телеграмму от мачехи: «Отец тяжело болен. Если сможешь, приезжай». Я вылетел в Краснодар. В такси от аэропорта до поселка успокаивал себя: вряд ли что-то серьезное, отец никогда ничем не болел, мачеха паникует. Но оказалось, очень серьезно. Отца сразил тяжелейший инсульт. Когда я приехал, он был еще жив. Через три часа умер.
Хоронили отца всем поселком, с гражданской панихидой в клубе, с оркестром, за гробом шло очень много людей — и школьников, и взрослых, бывших его учеников. А меня угнетала нелепая и совершенно неуместная мысль: так я и не рассказал отцу, почему у нас на делянке росла такая могучая кукуруза.
Оркестр умолк, гроб опустили в могилу, старшеклассники взялись за лопаты и стали забрасывать могилу жирным кубанским черноземом.
Старый учитель давал своим ученикам последний урок труда.
Движуха
Скрип-скрип. Велосипед «Орленок». Подростковый. Скрип-скрип. На велосипеде подросток. Хлипкий, как водоросль. Пересекает пустырь, отделяющий поселок от шоссе, выкатывается на асфальт. Скрип-скрип.
Подросток — это я. Мне тринадцать лет. Спроси меня, куда я навострился — не скажу. Не знаю. Но на педали жму. Скрип-скрип.
Истина банальна. Волга впадает в Каспийское море. Все мы родом из детства. Набор банальностей на все случаи жизни мы получаем от родителей вместе с наследством (а в России чаще вместо наследства) и передаем детям вместе с наследством (или вместо наследства). И поди поспорь. Разве Волга не впадает в Каспийское море? Лишь тот, кому случалось побывать в самых низовьях Волги, знает, что Волга впадает в собственную дельту — в бесчисленные русла, протоки и рукава, в тысячи гектаров камыша и куги, над которыми просвистывают утиные стаи, тянут журавлиные клинья, а в тихих заводях на рассвете распускаются тяжелые цветы лотоса, алые от зари.
Точно так же плохо выдерживает пристальное рассмотрение и изящная формула отважного французского летчика и писателя Антуана Сент-Экзюпери «Все мы родом из детства». Не его вина, что от бесчисленных повторений она превратилась в банальность, в общее место. Долгое время я так ее и воспринимал. Но однажды задумался: а что, собственно, это означает? Вот я, лично я, из какого я детства? Бесконечные эвакуации, переполненные вокзалы, суматошные пересадки, панический страх потеряться, отстать от матери — это детство? Привычное, как ноющая зубная боль, чувство голода, постоянная озабоченность быстро постаревшей матери, чем меня накормить, большая сковорода с макаронами на маргарине как предел мечтаний — тоже детство?
Говорят, что есть люди, которые помнят себя едва ли не с колыбели. Уже во младенчестве они осваивались в окружающем мире, испытывали его, испытывали себя, закладывая тем самым основы личности. Если так, да, они родом из детства. А я, получается, родом из ниоткуда. Нет, кое-что помню — отрывочно, не связанными между собой кусками, как несмонтированное кино. Но я в этом кино вовсе не я. Нечто одушевленное, но вполне бессмысленное, полностью подчиненное обстоятельствам.
Скрип-скрип.
Северный поселок в Рыбинске. Песочек на берегу Волги, ленивая вода. И почему-то дохлые рыбки, мальки. Единственное, кажется, воспоминание, когда все мирно. И сразу, без перехода, — Черкесск, ночь, школьный вестибюль со стеклянными дверями. Человек двадцать учителей с детьми, с вещами, все по-зимнему одеты, чего-то напряженно ждут. Будут резать. Вот чего ждут. Вдруг конский топот за черными стеклами, бешеный стук в стекло. Нагайкой (это я уже потом додумал). Стук повторяется. Мать прижимает меня к себе. Топот удаляется.