— Этот товарищ сведет меня с ума. Он весь в своих двадцатых годах, а мы нынче переживаем другое время. И время другое, и песни другие. И вообще…
Он махнул рукой.
— У него все-таки замученный вид, — вздохнула Ираида. — Надо бы организовать консилиум, пригласить папу, Геннадия Тарасовича. Ох, боже мой, я совершенно теряю голову от этой собаки, — рассердилась она, увидев, как Шарик выходит из кухни. — Просто смешно — ребенок, и тут же вечно дворняга…
— Ладно, одевайся, опоздаем, — велел Евгений. — И причешись как следует, тебе эти космы совершенно не к лицу. Цепочек бы надо поменьше, зачем обращать на себя внимание, мы же простые ребята, советское студенчество, вечная у тебя манера, если в гости — рвать людям глаза.
— Ах, перестань! — простонала Ираида.
В кухне было слышно, как хлопнула дверь. Интеллигентная няня, которую взяли потому, что ее фамилия была фон Герц, а звали Паулина Гуговна, — пела маленькому степановскому внуку немецкую колыбельную песенку. Большой сундук Гуговны стоял, в коридоре, и старуха грозилась, что завещает Юрочке все свое удивительное наследство, только часть которого хранится здесь под замком.
— Ты как с ней уживаешься, батя? — спросил Родион Мефодиевич, отрезая себе пирога.
— А чего уживаться? Обыкновенно, — ответил дед Мефодий. — Она мне: хам, Фонька, старый пес, я ей обратно: лахудра или, допустим, еще как в деревне говаривали…
— Полностью?
— А чего ж терпеть?
— Значит, не скучаете?
Старик подумал, ответил обстоятельно:
— Чего ж скучать? Варвару покормить надо, прибрать, сготовить, на базар конечно, дровишек позаботиться. Гуговна — это ж одни только переболтушки, а дела-то нет. Женька с Иркой придут — голодные, щишек похлебать где? К деду! Еще стукнем по стопочке?
— По стопочке стукнем.
Родион Мефодиевич налил холодной водки; дед бережно взял стаканчик, подержал его заскорузлой рукой, спросил неожиданно сладким голосом:
— И с чего она такая скусная, прорвы на нее нет? А? Мефодиевич?
Теперь он называл сына по отчеству, так ему казалось приличней. Глаза деда смотрели весело, он уже хорошо выпил, плотно закусил и сейчас сидел, довольный собой, за столом, который раскинул к приезду Родиона Мефодиевича, заставленным пирогами, испеченными по рецепту Аглаи, жареным мясом, скворчащими на сковороде румяными колбасами. И огурцы удались на славу, и капуста квашеная красная тоже красиво выглядела среди других кушаний. Все было «честь по чести», как любил выражаться подвыпивши, дед.
— Значит, с награждением прибыл, — произнес он, утирая усы и бороду. — С орденами правительственными, высокими наградами. Конечно, поздравляем. А вот где был-то, сыночек богоданный?
— Где был, батя, там меня нету.
— Обижаешь, Мефодиевич. Я человек секретный.
— Секретный, копия на базар, — сказал Степанов. — Твои секреты вся наша Красивая улица знает.
Дед в некотором замешательстве поспешил к плите, якобы там, в духовке, перепрело польское кушанье бигос. А вытащив латку, сказал:
— Слышь, Мефодиевич, надобно бы нам подсчетом заняться. Денег немало осталось твоих от хозяйства, когда приемка будет?
Родион Мефодиевич сказал, что никогда. Он рассеянно, мелкими кусочками ломал пирог и ел, глядя в стену перед собой.
— Это как же — никогда? — обиделся дед. Он давно и тщательно копил деньги, торгуясь на базаре; искал дрова подешевле, сам стирал простыни и полотенца, мыл даже полы, если Варваре было недосуг, а тут вдруг «никогда». — Нет, Мефодиевич, — рассердился старик, — так оно не пойдет. Я тебе в хозяйстве не обуза, я тебе как лучше стараюсь, я тебе кажный божий день через Варьку письменно отчеты пишу, а ты — «никогда».
— Вот в наказание за подсчеты и отчеты я тебе остаток лично отдаю на шубу, — строго сказал Родион Мефодиевич. — Пойдем завтра в магазин и купим шубу на меху и шапку меховую.
Дед подумал и ответил:
— Это нельзя. Гуговна удавится.
— Удавится — похороним.
— Нет, нельзя! — повторил дед. — Ежели так, лучше Варваре справить сак меховой. Тут неподалеку, видел я, продается богатый сак.
— Сак Варьке и без твоих денег купим, а тебе все равно шубу.
— Шуба мне без интересу. Варьку надобно действительно приодеть. Девка в самом соку, на выданье. Приданое бы справили — одеяло, подушки, все как надо…
Родион Мефодиевич поморщился, ему всегда было неприятно думать о том, как Варя станет выходить замуж.
— Ладно, надоело! — сказал он. — Давай лучше выпьем, помянем Афанасия покойного.
В коридоре длинно зазвонил звонок, Гуговна, несмотря на то, что была близко от двери, открывать не пошла. Родион Мефодиевич нажал на задвижку, оглядел Володю и тут, на лестничной площадке, обнял его. Сзади стояли Аглая и Варя.
— Я его, пап, из лаборатории вытащила, — сказала Варя. — Ты не удивляйся, что от него так странно пахнет…
С Аглаей Родион Мефодиевич тоже поцеловался. Дед ловко ставил на стол чистые тарелки, стопки, переливал водку в графин с калганным корнем, со смородиновыми почками, с красным перцем.
— Ну, садитесь, — сказал Родион Мефодиевич, — помянем Афанасия, потом все расскажу.
Он поднял стопку своей татуированной, голой до локтя рукой, подержал и проговорил негромко:
— Помянем же коммуниста, украинца, отца твоего, Владимир, брата твоего, Аглая, и дружка моего — Афанасия Петровича Устименко, павшего смертью героя в борьбе за свободу испанского народа. Да будет ему пухом мадридская земля…
Дед перекрестился, все выпили молча. Володя, давясь, ел пирог. Гуговна опять запела свою колыбельную песню. Родион Мефодиевич закурил, взгляд у него сделался тяжелым, недобрым.
— Коротко, — заговорил он. — Семерка «юнкерсов» шла на Мадрид строем клина — это я сам видел. Остальное не видел, слышал от людей. Машины «юнкерсы» трехмоторные, тяжелые, летчики на них германцы, фашисты. Афанасий один начал бой. Наверное, очень тяжело ему было, покуда ведомые справились, взлетели, чего-то заколодило у них. Бомбы «юнкерсы» в этот раз на Мадрид не сбросили. Две машины Афанасий сбил, обе разбились. Потом…
Родион Мефодиевич сильно затянулся, произнес негромко, но ясно и четко:
— Потом его машина загорелась. Он хотел пламя сбить. И сгорел. Сгорел наш Афанасий Петрович в воздухе над Мадридом. Хоронили его там же, в Мадриде, народу было, не знаю, сколько тысяч, матери несли ребятишек на руках, провожали его и летчики, и танкисты, и пехотинцы. Что русский он — понимали все. Гроб несли не как у нас носят, а стоя, открытый. Можно было подумать, что шагает Афанасий со всеми испанцами вместе. Лицо ему огонь мало тронул, волосы только… Пели «Интернационал». Еще пели испанские песни, «Варшавянку», на кладбище залпы трижды палили. На могиле положен белый камень.
Володя смотрел на Степанова немигающим взглядом. Аглая тихо плакала, Варвара, пальцами утирая слезы, отвернулась к окну. Дед Мефодий слушал насупившись, угрюмо.
— Были у меня фотографии, — продолжал Родион Мефодиевич, — пришлось с ними расстаться. Были записочки кое-какие и письмо от отца твоего тебе, Владимир, на всякий случай он написал, — ничего не осталось… Но на память перескажу. Говорил он, Афанасий, часто в последнее время испанцам такие слова: «Устал — встряхнись, ослаб — подтянись, забыл — вспомни: революция не кончилась». Еще читали мы с ним на досуге лорда Джорджа Гордона Байрона, который тем еще хорош там был, что для Греции много полезного выполнил. И вот некоторые строчки часто Афанасий повторял, посмеиваясь, будто бы даже и шутя, но, конечно, без всяких шуток. Я немного запомнил:
Встревожен мертвых сон — могу ли спать?Тираны давят мир — я ль уступлю?Созрела жатва — мне ли медлить жать?На ложе колкий терн — я не дремлю!В моих ушах что день поет труба,Ей вторит сердце…
Так он, бывало, и говорил, спрашивал: «Поет труба, Родион?» А я ему отвечал: «Поет! Особенно от твоих угощений — то зеленые маслины, то каракатица в собственном чернильном соку, то еще какую новость испанскую отыщешь!» Вот так. А больше мне нечего рассказать.
Родион Мефодиевич тщательно раскурил папиросу и замолчал надолго, как он умел это делать, совершенно не интересуясь своими гостями: наверное, задумался, вспоминал могилы, оставленные там, живых, которые и по нынешний день томятся во французских лагерях за колючей проволокой, и тех женщин в черных глухих платьях, которые, прижав к груди мертвых детей, лежали на пыльной площади деревеньки Рамбла в провинции Кордова. Вместе с покойным Афанасием Родион Мефодиевич смотрел на этих «побитых каменьями» жен антифашистов. Тогда, переглянувшись, они поняли: нечто новое, не изведанное еще по силе жестокости надвигается на беззаботно отплясывающий мир. Этому еще студенисто-неопределенному, еще расплывчатому, еще таящемуся в густых сумерках следовало немедленно и всеми силами противостоять, иначе мир, легкомысленный, живущий только нынешним днем мир, распевающий песенки и весело читающий фельетончики о своих президентах и министрах, мир борьбы за хлеб и зрелища, очень скоро, совсем скоро будет превращен в груды дымящихся развалин, над которыми с победным рокотом станут проноситься огромные бомбардировщики со свастиками на фюзеляжах.