мне!..» Посмотрел я на потемневший город, на темное ночное небо, на мерцавшие звезды, и почувствовал я себя одиноким, страшно одиноким. Все для меня здесь чужие, и я все м чужой, — никому до меня дела нет. Мне стало страшно. Этот большой, великолепный город, на который я только что любовался, стал пугать меня. Почем я знаю, что ждет меня здесь. Мало ли здесь гибнет народу! И я почувствовал себя песчинкой, попавшей в водоворот… Вот-вот меня подхватит, закружит и унесет Бог весть куда… Знаний у меня мало, денег — лишь несколько рублей в кармане, ни родных, ни знакомых, кроме пяти-шести земляков, таких же юношей, как я, и таких же бедняков. Чем я буду жить? Уроками, переводами? Но где они?.. Об обществах вспомоществования нуждающимся студентам, о студенческих кассах тогда еще и помину не было, — живи и пробивайся сам, как знаешь… Тяжело стало у меня на душе, словно вместе с ночным мраком, темные страхи напали на меня. Припомнились мне слова поэта, и я мысленно сказал, обращаясь к самому себе: «Пройдут года, жизнь забьет тебя, истреплет, вымотает из тебя все лучшие силы, и ты, может быть, когда-нибудь…В глухую полночь, бесприютный, По стогнам города пойдешь: Громадный, стройный и суровый, Заснув под тучею свинцовой, Тогда предстанет он иным, И опоясанный гробами, Своими пышными дворцами, Величьем царственным своим — Не будет радовать. Невольно Припомнишь бедный городок, Где солнца каждому довольно…»
Я закрыл окно, зажег свечу и долго еще сидел один со своими грустными думами, со своими страхами и смутными надеждами: товарищи мои возвратились поздно — уже в первом часу ночи.
Утром я чувствовал себя бодрее, вчерашние мрачные впечатления, навеянные на меня одиночеством, стушевались при свете дня. Мы отправились на Васильевский остров искать квартиру, т. е. такую большую комнату, где мы могли бы поместиться впятером (забыл я сказать, что один из моих четырех спутников, отправившихся из Вологды, остался на несколько дней погостить в Москве у своего дяди, архимандрита Чудова монастыря). Мы долго странствовали, пообедали в какой-то греческой кухмистерской, в которой мы не нашли ни одного греческого кушанья и не видели ни одного грека, и, наконец, напали на подходящую комнату — на углу 5 линии и Большого проспекта — в большом доме с садом, где разрешалось прогуливаться в известные часы.
Мы наняли комнату в квартире очень доброй, почтенной старушки, Елены Андреевны Дашковской, и в тот же день уехали от «Ивана Иваныча». Вечером мы справили новоселье — за чайным столом перепели почти все студенческие песни, начиная с «Gaudeamus igitur» и до «Братья, друзья, собирайтесь сюда»…
На следующий день с утра мои товарищи отправились «в город», т.-е. за Неву, а я, написав прошенье и захватив нужные документы, пошел искать университет. Товарищи мне только сказали, что университет — на набережной, близ Академии Наук. Я спрашивал прохожих, как мне пройти к университету, и мне указывали дорогу. Вскоре я очутился на какой-то пустынной площади, вымощенной булыжником; посреди площади стояла высокая гранитная колонна. Это была Румянцевская площадь и памятник Румянцеву-Задунайскому; теперь на этой площади прекрасный тенистый сквер. А в то время — 40 лет тому назад — зимой, идя в университет, когда бывал густой туман, мы не раз блуждали по этой площади, не всегда верно угадывая то направление, по которому нам следовало идти.
Наконец я вышел на набережную, и по ту сторону реки опять поднялась передо мною темная громада Исаакиевского собора (высота которого, как я узнал впоследствии, 47 сажен). Идя по набережной, я увидал длинное здание и, уже проходя его, заметил высоко на стене, над подъездом, какую-то надпись золотыми буквами по черному фону. Я немного близорук, и, чтобы прочитать надпись, я подошел поближе и убедился, что это было именно то, что я искал: «Императорский С.-Петербургский университет»…
Не без робости поднялся я на подъезд и растворил тяжелую, массивную дверь, с чувством, похожим на то, как будто бы я входил в какой-то храм. Я очутился в большой, высокой, светлой передней. Прямо передо мной поднималась вверх широкая каменная лестница, и над первой же площадкой ее я увидал на стене большие круглые часы. Вправо тянулся коридор с длинным рядом вешалок. Студенты ходили группами и поодиночке по коридору, по передней; одни поднимались на лестницу, другие спускались с нее, и голоса их как-то странно, глухо звучали… Студенты представляли удивительную смесь «одежд и лиц, племен, наречий, состояний». Ни одного не было в форменном студенческом сюртуке. Встречались шикарно одетые и одетые совсем бедно. Иные были в сюртуках, в пиджаках, в венгерках; иные в русских рубахах — в красных, розовых, голубых, желтых, белых; иные в малороссийских рубахах, расшитых разноцветными узорами; у иных брюки были заправлены в сапоги; жители Кавказа ходили в своем национальном костюме.
У всех лица были молодые, оживленные, славные лица… Я смотрел на студентов, и сердце мое радовалось. В среде их, может быть, я найду друзей, во всяком случае, добрых товарищей. Эти молодые люди внушали мне доверие, я уже любил их, и, если бы не боязнь показаться странным, каждому из них я по-братски, крепко пожал бы руку, — и русскому, и поляку, и еврею, и грузину… Как в храме пред Божеством, так и в университете перед наукой все должны быть равны.
Направо, у окна, за столом сидел швейцар, старик почтенного вида, знаменитый Савельич, живая летопись университета, любивший студентов,