помогавший им, стоявший за них горой… Во время волнений он поднимался наверх и усовещивал студентов. Патриархальные были времена… И — удивительное дело! — студенты охотнее, терпеливее выслушивали простые речи старого Савельича, увещания субинспекторов… Перед Савельичем на столе лежала кипа писем, и студенты подбегали и торопливо спрашивали старика: «На мое имя нет?» Если письмо было, то Савельич подавал его, молча; если же письма не было на имя того, кто спрашивал, то старик говорил: «Еще пишут!..»
Савельич указал мне, как пройти в канцелярию. Там, при входе моем, посреди комнаты стоял какой-то высокий старик, а неподалеку от него, за столом виднелся черненький господин, и по его почтительной позе я догадался, что высокий старик, должно быть, какая-нибудь важная особа. Я в смущении вертел бумаги, не зная, к кому же мне обратиться. «Вероятно, к черненькому!» подумал я, и хотел было уже подойти к нему, как вдруг старик обратился ко мне.
— Вы… с прошением? — спросил он, протягивая руку.
Я сказал «да» и подал ему прошение и документы.
— А-а! Из Вологды… — пробормотал старик и, как мне показалось, довольно благосклонно посмотрел на меня из-под своих густых, косматых бровей.
Он молча протянул мое прошение черненькому господину; тот быстро подошел к нему и взял у него бумаги. Этот высокий старик, как я вскоре узнал, был тогдашний ректор Петербургского университета, известный ученый Ленц, по учебнику которого в то время в гимназиях преподавалась физика.
Мне тотчас же был выдан билет на посещение лекций.
Итак, я был, наконец, в университете, — мечта моя сбылась…
О том, как я жил далее в Петербурге, что было со мной в университете и почему мне пришлось покинуть его, я, может быть, расскажу когда-нибудь после…
В университете
8 сентября 1863 г. я приехал в Петербург из далекой, глухой провинции для поступления в университет. Приехал я с несколькими товарищами-земляками, которые уже год перед тем пробыли в Петербурге. Среди них я был один новичок.
Мы сообща наняли комнату на Васильевском острове и живо устроились на новоселье.
Помню: окна нашей комнаты выходили в сад, примыкавший к ограде церкви Андрея Первозванного. В том же доме, где мы поселились, был женский пансион, и в послеобеденное время, в хорошую погоду, пансионерки гуляли в саду. В остальное же время дня и вечером все жильцы дома могли пользоваться садом. Мы ходили в сад кратчайшим путем, прыгая из окна. (Комната наша находилась в нижнем этаже, и окна были очень невысоко от земли).
Устроившись на новоселье, я на другой же день отправился искать университет. Конечно, я скоро нашел его, прошел в канцелярию, где и подал прошение…
На первом курсе нашего (юридического) факультета должны были читать лекции: П. Редкин — по энциклопедии политических и юридических наук; по всеобщей истории — Бауэр, незадолго перед тем возвратившийся из-за границы, красивый, молодой человек; Горлов — по политической экономии; Андреевский — по истории русского права; Дорн — римское право; Воскресенский — государственное право; священник Полисадов — богословие.
Лекции начались в половине сентября.
На нашем факультете первая лекция была по энциклопедии политических и юридических наук. Еще задолго до прихода профессора наша большая аудитория амфитеатром была полным — полна слушателями. Кроме юристов, пришли слушать первую лекцию П. Редкина и студенты историко-филологического факультета и «естественники» (слушатели естественно-математического факультета).
Наконец дверь растворилась, и сопровождаемый и окруженный толпой студентов показался старик, среднего роста, довольно коренастого сложения, с седыми, гладко остриженными волосами, с красноватым морщинистым лицом и с космами густых бровей, нависших над глазами. Мы с живейшим интересом смотрели на этого старика. Мы уже знали, что это был философ, ученик Гегеля, человек громадной эрудиции, и человек свободомыслящий…
Взойдя на кафедру, он медленно обвел глазами аудиторию, провел рукой по гладко выстриженным волосам и заговорил несколько хриплым голосом, но громко и отчетливо. «Милостивые государи!» — начал он, и затем речь его полилась ровно, гладко, красиво. Лекция его была богата содержанием; она была многими записана.
По окончании лекции Редкин быстро повернулся и стал сходить с кафедры. Гром аплодисментов и восторженные крики раздались в аудитории. Профессоре приостановился, быстро опять поднялся на кафедру и поднял руку, приглашая нас к молчанию. Все смолкло.
— Господа! — взволнованным тоном заговорил Редкин, опершись обеими руками на край кафедры. — Если бы я сказал, что ваши рукоплескания мне неприятны, или что я не придаю им значенья, я сказал бы неправду. Нет, я их высоко ценю… Я тронут, господа, вашим приемом… Это знак, что между вами и мною образуется моральная связь… Но я должен напомнить вам, что нашими университетскими правилами выражение порицания и одобрения воспрещены…
Затем профессор поклонился, и на этот раз уже решительно направился к выходу. И еще более неистовый, еще более оглушительный взрыв аплодисментов и восторженные крики проводили Редкина из аудитории и неслись за ним по коридору. Кричали: «Браво! Спасибо, профессор! Браво!»
Действительно, после этой первой лекции Редкина мы были в каком-то экстазе…
О профессоре П. Редкине я сохранил еще одно воспоминание, не касающееся университета, и в этом воспоминании профессор является уже совершенно в ином освещении, при другой обстановке…
Однажды летом в 1864 г. я проходил по одной из дачных петербургских местностей, — кажется, по Аптекарскому острову. В саду, прилегавшем к одной из дач, я увидел профессора Редкина. На этот раз наш философ, в сером летнем костюме, преусердно катал в колясочке какого-то маленького дитятю и, изображая из себя лошадку, быстро бегал по дорожкам сада. А дитя весело смеялось…
Почтенный профессор давно уже умер.