Я хорошо знал, кто такой питерский литературовед Павел Медведев. Знал не по фамилии, а в лицо, и актрису, исполнявшую в кино роли волевых советских женщин — например, жену председателя колхоза в экранизации романа Г. Николаевой «Жатва», но могло ли в голову прийти, что это отец и дочь?
Репрессированный отец, друг Михаила Бахтина, близкий знакомый Пастернака, Белого, Есенина, первый редактор сочинений Блока — красавец в галстуке-бабочке. О последних днях Медведева сохранилось свидетельство Николая Заболоцкого: «П. Н. Медведев не только сам не поддавался унынию, но и пытался по мере сил подбодрить других заключенных, которыми до отказа была набита камера». Павел Николаевич Медведев был расстрелян 17 июля 1938 года. Место захоронения неизвестно.
А дочь играла волевых колхозниц! Правда, порода в лице выдавала не крестьянские корни, но каково все это в целом… Увлекся в последнее время скачиванием старых песен.
Ниже — о специфическом сталинском аспекте, а сначала о том, что находятся еще не ставшие, слава богу, старыми тв-эрнсто-песнями о главном: прелестный «Мишка», за «пошлость» которого Рудакова и Нечаева тотчас расхлестала пресса. Или: многие ли знают сейчас дивные мелодии «Албанского танго» или «Бакинских огней»?
К сожалению, проклятая память достает из детства и непременные дворовые переделки их текстов. Так, вместо «Мишка-Мишка, где твоя улыбка?» стали горланить: «Мишка-Мишка, где твоя сберкнижка?», в «Албанском танго» строки «Гляжу на опустевшую аллею, / И грустно отчего-то, я не знаю…»заменили на «Гляжу на опустевшую аллею, / И грустно отчего-то мне, еврею…». А уж далее были и вовсе непристойности. Вместо «Прости меня, но я не виновата, / Что я любить и ждать тебя устала…»дворовые хулиганы пели: «Прости меня, но я не виновата, / Что для тебя моя великовата…»
Отчего именно такая гадость навсегда застревает в детской памяти? На этот счет замечательное место есть в мемуарах Наталии Ильиной: «Услышанные в детстве от эстрадного куплетиста строки „Ваня с Машей в том подвале время даром не теряли” в памяти моей застряли на всю жизнь, сколько прекрасных стихотворных строк ушло, забыто, а эта чепуха десятки лет засоряет голову».
Если в предвоенной песенно-патриотической вакханалии преобладали две темы — восхваление Сталина и его соратников («Нашей песне печаль незнакома, / Веселее ее не найти. / Этой песней встречаем наркома, / Дорогого наркома пути!»), то во время и особенно после войны величальные Сталину начинают теснейшим образом переплетаться с таковыми же — Москве: «Кто сегодня поет о столице, / Тот о Сталине песню поет».
Авторы — все более или менее известные композиторы, начиная с Прокофьева, Шостаковича и Хачатуряна, и целый табор поэтов, из которых всех перещеголял К. Симонов, каким-то уже заоблачно былинным, без рифм, слогом:
Сталин, слава о нем — словно грома раскат,
Словно стяг над землею колышется.
И так скромен он стал, множим имя его.
Громче слава еще не придумана.
А вот слова якобы народные:
Не вмещает стольких вод ширь Днепра сама,
Сколько есть у Сталина светлого ума!
В небе столько звездочек нету в синеве,
Сколько дум у Сталина в светлой голове!
Рядом с этим откровенным безумием восторга и простецкие вирши Антона Пришельца:
Древний Кремль сверкает позолотой,
Не шелохнут веткой тополя.
В Боровицкие высокие ворота
Выезжает Сталин из Кремля.
Вся Москва — великая, родная —
Расцвела под небом голубым.
И по всей столице Сталин проезжает
По широким улицам прямым.
Он заходит в шумный цех завода,
Он с людьми на стройке говорит.
За хорошую, за честную работу
Мастеров труда благодарит.
На этом поле чудес особняком стоит строго обдуманная и очень профессиональная песня Александра Вертинского «Он» («Чуть седой, как серебряный тополь, / Он стоит, принимая парад…»).
Песни о столице приобретают вполне истерический характер:
Танков бешеный ход, эскадрилий взлет.
Сотни сил набирает бензин.
Кто ж их всех напоил, не щадя своих сил.
Это я, Москва, бакинец, твой сын.
Припев:
Ай, хороший город Москва!
Или:
То не птицы поют высоко в синеве,
И не плещутся волны морские.
Это слава гремит о великой Москве,
О столице Советской России!
Любой из нас готов идти по рощам и горам,
Тундрам и снегам, джунглям и пескам.
Любой из нас готов лететь по тучам-облакам,
Поплыть по рекам и морям,
Чтоб только повидать Москву родную.
А вот Вадим Малков дерет у Есенина:
Где старый дом сутулился
В минувшие века,
Идет прямая улица,
Как песня широка.
Этот Малков отличался наиболее буйной фантазией: если большинство его коллег воспевали мудрость Сталина в Кремле, то он, как и Антон Пришелец, вывел вождя в народ:
Ой ты, поле снеговое,
Зимних ветров перевал...
Говорят, что перед боем
Здесь, на поле,
Лично Сталин побывал!
Ой ты, поле снеговое,
Зимних ветров перевал...
Может, здесь, у перелесков,
Трубку взял он, закурил,
О делах земли советской
Он с бойцами
По душам поговорил.
Я убежден, что вместо долгих и нудных дискуссий на тему: что такое сталинизм и как с ним бороться — надо слушать самим и давать молодым это безумное песнетворчество.
Вероятно, один лишь Алексей Фатьянов умел легко превращать жуткие словесные штампы в лирический текст: «Хорошая девушка Тоня согласно прописке жила», «до чего же климат здешний на любовь влиятелен» и т. д. Даже у Исаковского, поэта более крупного, не было этой легкости.
Анастасия Вертинская в интервью (16.08.11, «фрАза.ua») на вопрос: «При жизни Вертинского в СССР так и не выпустили ни одной его пластинки?» — отвечает: «Ни одной. Когда он вернулся в Советский Союз в 1943 году, то, вплоть до его смерти, ему не разрешали записываться в профессиональной звукозаписывающей студии».
Это, мягко говоря, неправда.
Апрелевский завод грампластинок выпустил в 1944 году пробные диски Вертинского на 78 оборотов с 15 старыми и новыми вещами, которые никак не могли быть взяты с эмигрантских дисков и записывались, естественно, уже в московской студии. Не знаю насчет других, но две из этих пластинок пошли в свободную продажу, они были во многих семьях, в том числе и в нашей: одна «Маленькая балерина», а на обороте — «Куст ракитовый», другая — «Прощальный ужин», которая, ввиду долготы звучания, была записана с обеих сторон.
Когда я слушаю записи выступлений Вертинского в советских концертных залах, то живо воображаю послевоенную советскую элиту, которая в ожидании верховной ласки или гнева и при большом денежном благополучии принялась изображать большой свет. Зрительный ряд здесь можно взять из кинофильма Ивана Пырьева «Сказание о земле Сибирской» (1947): в антракте концерта — ослепительные дамы и господа, меха, платья до блестящего паркета, цветы в вазах, декольте, бриллианты, коньяк из маленьких стопок, пирожные, кофе и золотые медальки лауреатов Сталинской премии.
И вот — словно бы специально для них приехал осколок империи и звезда декаданса.
Конечно, в зале ЦДРИ бывали Качалов и Марецкая, Козловский и Топорков, но я не о них, а о «массе» новой «элиты». Тут непременно возникает фигура Константина Симонова. (В усах и рядом с Серовой в бриллиантах и мехах.) Да что Симонов: вон в том же зале и Сергей Смирнов, который «поэт горбат, стихи его горбаты», ведь его строчки, как и симоновские, пел бывший печальный Пьеро. Отчего бы в зале не сидеть Анатолию Сурову и Михаилу Бубеннову, Аркадию Первенцеву и Льву Шейнину?