В общем-то, почти все герои советской культуры — официальной и неофициальной — в той или иной степени Верные Русланы. Им типологически присуще то, что в психиатрии именуется «нарушением порядка общественных кругов»: когда социальное важнее личного. Крайние примеры — такие альтруисты-невротики, как Александр Матросов или Зоя Космодемьянская, творения сугубо художественной реальности при всех претензиях на обычные биографии.
Советская культура сбросила башмачкинскую шинель — на плечи живого Маленького Человека, который никуда, конечно, не делся, просто убрался с идеологической поверхности, умер в литературе.
Не искусство дегуманизировалось и не общество, а пропали иллюзии. В первую очередь протрезвел взгляд на героя — литературы и жизни. Это важно подчеркнуть для расстановки акцентов. Тут любопытен пример фольклора, ближе стоящего к бытию: даже на памяти нынешнего поколения видно, как измельчался герой анекдота — главного достижения народного творчества советской эпохи. От вождя Ленина — к герою Василию Ивановичу Чапаеву — к персонажу Штирлицу — к безымянному Чукче — к абстрактному и черному анекдоту без героя вовсе.
В жизни Маленький Человек тоже мельчал. Но в согласии с прочной — самой прочной в нашей истории — литературной традицией он и в реальном своем существовании продолжал лелеять прежний миф о себе.
7Новая формула старого мифа звучала так: «Чем хуже строй, тем лучше люди».
Концепция романтическая, принимавшая разные обличья, например — только в бедных хижинах живет искреннее чувство. Похоже, что основана она на простом механизме компенсации, порождающем многие банальности, но не из числа вечных истин, вроде: лучше быть здоровым и богатым, чем бедным и больным, а из распространенных заблуждений утешительного свойства: если красива, значит, глупа, если богат, значит, зол, если нет колбасы, значит, есть духовность; если дурны правители, значит, хорош народ.
В каком-то, общем, смысле компенсаторный механизм действительно играет роль, поскольку работает на закон всемирного равновесия. Но зависимость здесь гораздо более сложная и запутанная — настолько, что и зависимостью ее уже не назвать. Стереотипы хороши, когда подтверждаются: на Килиманджаро вечные снега, но доктор Астров прав, в этой самой Африке — жарища. Но плохое правительство не способствует улучшению — какому бы то ни было — человека. Прожив одну половину сознательной жизни в России, а другую в Америке, это понимаешь отчетливо. Ровно так же хорошее правительство не портит гражданина. Все, что оно может сделать, — создать условия, в которых определенные человеческие склонности могут проявиться в большей, а могут в меньшей степени. К воровству толкает и то, что плохо лежит, но еще больше — то, что у тебя самого и хорошо-то не лежит ничего.
Вот это «ничего не лежит», отрицание частной жизни и собственности вело, разумеется, не только к выносу кожзаменителя через заводскую проходную, но и дальше. Нечем заполнять нишу в пронизанной информацией и оттого катастрофической повседневности человека ХХ столетия — разрыв между религиозным представлением о взаимосвязи всех предметов и явлений как частей общего плана и эмпирикой жизни, убеждающей в хаотичности, случайности и необязательности происходящего вокруг.
В нормальных условиях ниша заполняется частной жизнью — ее систематикой и упорядоченностью. На это работают и логичные экономические законы: больше и лучше работаешь — больше получаешь и лучше живешь. Священник или психиатр тоже помогают приводить в систему эмоциональный и нравственный опыт. Главный же стержень — «свое»: прежде всего, «свое» материальное, собственность. Тот стержень, на который можно накручивать уверенность в будущем, а отсюда и в настоящем.
Советский Маленький Человек этих опор был лишен. Идея собственности — не то что чужда, а просто незнакома. Так эмигрантские дети плохо говорят по-русски не из-за неграмотности и безразличия родителей, а оттого, что целый пласт понятий входит в их сознание на ином языке.
Чем заполнять провал? Мифологией, демонологией, а в ежедневной жизни — усугублением собственной малости, примыканием к большому. Об именно маленьком, невыросшем человеке, о подростковости советской культуры писалось — немного, но вполне убедительно (И. Кавелин, Л. Ржевский). Ориентация на архетип младенца проявляется ярко и разнообразно: в установке на бездомность (одна колыбель — и та революции), на наготу (не нищету, а антивещественность), на бесполость (антиэротизм).
Но как слова «я человек маленький» произносятся с расчетом на прямо противоположное впечатление, так Маленький Человек в своей малости не признавался — да и не осознавал ее. Признавались в ней как раз большие люди — писатели, которые утратили любимого героя русской литературы, но мир, в силу таланта, воспринимали адекватно и ощущение малости перенесли на себя.
Любопытно взглянуть на тексты, созданные нашими выдающимися поэтами и прозаиками в один характерный период — в середине 30-х годов, когда новый строй был в своей высшей точке, уже обретя стабильность и еще не начав саморазрушаться. В этих текстах преобладает чувство, гениально выраженное Мандельштамом:
И не ограблен я и не надломлен,Но только что всего переогромлен.
Признавшийся тут же в любви к красноармейской шинели, перешитой из шинели Башмачкина, он пояснил простыми словами, что означает красивый образ «переогромлен»:
…Как в колхоз идет единоличник,Я в мир вхожу, — и люди хороши.
Еще более утилитарно трактуется «переогромленность» у Бориса Пастернака, писавшего о народе:
Ты без него ничто.Он, как свое изделье,Кладет под долотоТвои мечты и цели.
В такой жертвенности — унижение паче гордости, восторг, объяснимый именно несопоставимостью собственных масштабов с масштабами «страны социализма… ее великолепных реальностей», о которых говорил Юрий Олеша, резюмируя: «В сознании рождается чувство эпоса».
Прощаясь с убитым Кировым, Николай Заболоцкий констатировал то же самое:
И мир исполински прекрасныйСиял над могилой безгласной…
«Эпос», «переогромлен», «перед ним ничто», «исполински» — все это об одном. Все это одно — признания Маленького Человека, который пытается полюбить свою малость.
8Сколько же разочарований надо было пережить, сколько даров принять, сколько ударов перенести, скольким искушениям поддаться — чтобы оторваться от мощной традиции российской культуры. Чтобы перестали литературным персонажам сниться алюминиевые дворцы и великие вожди — в этом смысле Чернышевский и Павленко были современники, — чтобы сон не отличался ни красотой, ни масштабом от яви, а совпадал с ней точь-в-точь, как это показано у Сергея Гандлевского:
Снится мне, что мне снится, как еду по длинной странеПриспособить какую-то важную доску к сараю.
Кстати, вряд ли удастся — очень уж длинна страна, «исполински». Как замечательно назначают свидания в русской словесности: «в старом парке как стемнеет». И парк на гектары, и темнеет не враз, пространства и времени — полно: это ведь главное, а не встретиться. Тем более — не доску приспособить. Может, оттого
…в стенку гвоздь не вбит и огород не полот.Там, грубо говоря, великий план запорот.
У Иосифа Бродского — уже никакой почтительности к масштабам, своя малость по сравнению со страной вызывает лишь ностальгическую иронию изгнанника:
Отсутствие мое большой дыры в пейзаже
не сделало; пустяк: дыра, — но небольшая.Ее затянут мох или пучки лишая,гармонии тонов и проч. не нарушая.
Обмен комфорта «переогромленности» на неуют свободы произошел добровольно и осознанно:
…усталый раб — из той породы,что зрим все чаще, —под занавес глотнул свободы.Она послащелюбви, привязанности, веры(креста, овала),поскольку и до нашей эрысуществовала.
Обмен произошел — самое важное! — сугубо индивидуально, то есть аристократически, и это уж совсем далеко от Маленького Человека.
Как же далеко нужно было уйти от него, чтобы рассмотреть со стороны (в микроскоп? в телескоп?) и ужаснуться. Если в целом ХХ век в страхе и трепете осознал с помощью Гитлера и Сталина, каков на практике теоретически описанный Ортегой «человек массы», то наша практика была самой долгой и действенной. Как зверски, с мясом, надо было оторвать свою культурную традицию, чтобы проникнуться к Маленькому Человеку не то что сочувствием и жалостью, но просто отвращением: