— Сядь, неслух, плутающий во тьме своего неразумия, и вытряхни песок из ушей. Повтори ты. Судислав. что дал всевышний человеку?
Судислав. играя стрелой (маленький лук лежал у него в ногах), поднялся и бойко ответил:
— Господь дал пахарю рало, ковалю молот, посох боярину и князю меч!
Все даже рты открыли от неожиданности. Ритор нахмурился, стал обдирать рыбешку:
— Горазд ты, однако, Судислав. зело предерзок... Гордыня в нем и дьявольский дух, подобающий поганому язычнику, а не сыну Владимира Крестителя! Все мы равны перед богом, и каждому дал он тепло души — частицу своего бессмертного огня. Ввечеру придешь, Судислав, в оружейную, станешь чистить медные шеломы и непрестанно повторять «Отче наш». Сядь и не вертись, как коловая сорока.
Добрыня присел на ступеньку беседки. Отсюда хорошо был виден желтоносый Днепр. Медленно плыла против течения груженая красновесельная ладья. Заречье в теплых водах разлива, болотцах и лужах дымилось легким паром. В завидном месте стоял белокаменный киворий, словно бы висел в воздухе, окруженный с трех сторон белоствольными тополями. Все здесь располагало к покою и размышлению.
Ритор продолжал:
— В четвертый день господь сотворил солнце, луну, звезды и украсил ими небесную твердь, аки свою нетленную ризу. На семи поясах то звездное теченье. И появляются метлы, подметающие небо перед божьими стопами...
Учитель вдохновился — разметались по плечам белые космы, словно бы он сам, своими руками создавал землю и небо и дал человеку тепло от огня. Добрыня заслушался — велеречив был старец.
— Посередине же создал господь землю, омыв ее океаном с горькой водой. Солнце поднимает ту воду, очищает в облаках и, низвергнув, напояет землю сладкою влагой. Океан заходит в сушу четырьмя заливами: Понтом, Хвалисским, Аравийским и Персидским. За океаном лежит земля во все стороны, но нет туда пути ни конному, ни пешему. На крайних пределах стена беломраморная образует небесный свод...
Несомненно, Добрыня попал на «учение книжное» детей именитых. Как стопки на полках, одеты нарядно: льняные, богато расшитые рубашки, легкие из сафьяна полусапожки, кое у кого к поясу привешен кинжал в серебряных ножнах. Судислав одет не лучше других, только пояс червленый да на рукаве бронзовая пластинка от удара тетивы. Перед каждым лежат дощечка с врезанной азбукой, листы бересты и костяные заостренные палочки для процарапывания.
Ритор все говорил, и перед мысленным взором Добрыни вставал огромный мир, омываемый океаном, закованный в каменную броню. «Значит, и ему есть предел?»
— А дальше что? — вырвалось у кого-то из учеников.
Учитель остановился, разгладил морщины рукою:
— А дальше нет ничего — только мрак и пепел витающий... Тебе кисло, Тарыня, что строишь ликом разные потягушки?
«Куда же Илейка запропастился? — вернулась тревожная мысль.— Как в воду канул...»
— И ты, Ухан, не крутись, — усовещевал ритор, — крутишься, как муха в укропе... К мягкому воску печать, а юному человеку — учение, — повернулся он к Добрыне.— Устремите, отроки, свои взоры туда, — протянул он руку в сторону кипящих в мареве заречных просторов. — Там земли наших мужественных пращуров, первых насельников, и каждый из вас, возмужав, хочет он того или нет, должен будет отправиться па восход солнца и в полдневные страны, чтобы отстоять отчие земли от злых находников-степняков, коих неустанно, как саранчу, извергает Азия, и они приходят на Русь, посекая людей, как траву. А теперь ступайте по домам, урок окончен.
Ученики стали почтительно кланяться, а потом разом, словно ветром сорвало стаю стрижей, загомонили и пустились бежать.
Старец жевал воблу, не сводя пристального взгляда с Добрыни. А того охватило странное оцепенение — так необычно тихо и прохладно было под сенью беседки. Дремотно играли на каменных ступеньках солнечные пятна, а внизу тугие струи Днепра вязались в тяжелую парчу серебряной пряжи. Какое-то лобастое насекомое под лопухом шевелило усами, будто размышляло. Отвык Добрыня от мира, от покоя...
— О чем дума твоя, ратный человек? — спросил ритор, улыбаясь глазами.— Все тлен — суета, аки лед вешний. И быстрой реке слава до моря, а мы что роса утренняя. Встанет солнышко и скрадет росу. На что велик был князь Святослав Игоревич, а из черепа его пьют поганые язычники. «Чужих ища, своих погубил»,— написано на той чаше.
— Святослав?! — вздрогнул Добрыня, словно бы очнулся ото сна, но тут же взгляд его устремился далеко по сверкающей поверхности Днепра, туда, через большое поле, к Крарийской переправе. — Я был в его последний час, скараулил смертушку!
Старец оживился, глаза заблестели неподдельным любопытством, даже жадностью какой-то:
— Поведай мне, витязь, сию печальную повесть, дабы она не умерла для потомства. Я занесу ее в хронику.
Ритор отшвырнул обглоданный скелет рыбешки, положил перед собой свиток бересты. Добрыня некоторое время молчал, будто вслушивался в отдаленные голоса и шум битвы, потом стал рассказывать:
— Покинув Доростол на Дунае, мы зимовали на Белом берегу. Я тогда совсем юным отроком был. Голодно было — по полугривне платили за конскую голову. Отощали воины, перемерзли. Многие сгибли от разных болезней, другие ушли к бродникам. Весною поднялись мы до острова Хортицы, где решили примести скудные жертвы Перуну у заветного дуба. И тут, на порогах, окружили нас печенеги. Было их несметное множество. Неуютно то место, ритор! Туманы ходят, и потоки бурливы, и птицы летают — нетопыри, а голос троекратно повторяют духи скал.
Добрыня поежился, будто его прознобил сырой туман Крарийского ущелья. Ритор быстро писал, выдавливая на бересте острые буквы.
— До полудня стояла сеча, но печенеги, наученные хитрыми ромеями, одолели-таки нас. Многие пораженные стрелами полегли у священного дуба, многие бросились с утеса, чтобы не идти в полон. Якунке-тысяцкому стрела пронизала обе подмышки. Великий Святослав с десятком оставшихся вживе воинов пробился к берегу. «Братья! Мужи! — сказал он.— Ляжем костьми за Русь! Где вы, там и я лягу!»
Слезы выкатились из глаз Добрыни, застряли в седеющей бороде.
— Как свирепый вепрь, бросился князь на степняков, окровавил благородный меч свой... Ногу мою пронизала стрела, я упал, и тут четыре других впились в князя, но он еще успел воткнуть меч в горло печенега. Потом упал... Помню горячий песок и цвет молочая, такой ядовитый... целый лес его там.
Добрыня задумался. Светлые блики прыгали по лицу. Оно заострилось, а взгляд снова устремился вдаль, может быть, туда, где мраморная стена отгородила свет от мрака.
— Печенеги отрубили ему голову, надрезали кожу и сорвали чуб, который в битве летал подобно орлиному крылу или хвосту боевого коня. Не стало великого воина...
Добрыня подавил вздох, замолчал. Седовласый тоже застыл над берестой, боясь нарушить тишину. Пушинка все еще висела в воздухе, маленькая ладейка над громадным пространством Днепра.
— Эй, Васька! Не видал ли где Муромца? — спросил Попович, подъехав к Долгополому.
Тот, в широченных, в сто локтей шароварах, измазанных зеленью травы, сидел, выставив широченную, как плуг, ступню, и камнем вколачивал в дубину кованые гвозди. Васька поднял красные глаза:
— Поди прочь! Не видишь — занят.
— Муромца, говорю, не видал? — повторил вопрос Алеша.
— Вот навязался! Нет нигде его. На том свете небось журавлей пасет.
— Что ты мелешь, Долгополый! Окстись!
— Говорю тебе, нет Муромца. Крест святой! А душа выползла змеей огненной и в Днепр — бултых! Ка-ак засверкает сухим огнем, чешуей, значит, аж дух заняло,— вошел в раж Долгополый.
— Тьфу ты, провались совсем, рыжий пес! То луна по воде рассыпалась, — в сердцах произнес Алеша, — а тебе и взбрело в башку.
— Может, и луна, — согласился Васька, — я ведь не здешний. Гляди-ка, хороша булава?
— Для кого готовишь? — спросил Попович, потеряв всякую надежду добиться вразумительного ответа.
— Тсс! Нишкни! Тсс! — замахал на него руками Долгополый. — Пьяницей меня ославили... Да я их! Как хвачу разок, так и повиснут на колючках куски аксамита — золотые травы и зверье заморское.