Алеша торопливо отвязал коня, подхватил копье, взлетел в седло:
— Сам ты провались в тартары! Ревешь, как бугай, надо тонко выводить! От моих песен волосы завиваются, а от твоих секутся. Тьфу ты, сом усатый!
— Чтоб твоим косточкам не знать покоя, как жерновам мельничным, черт безголосый! Медведь тебе на ухо наступил!— не унимался купчина.
Провожаемый потоком нескончаемых ругательств и злобным лаем псов, грызущих подворотни; Попович поскакал к Днепру.
Поздно за полночь они сидели с Паранкой у самого берега и слушали, как гулькает волна. Песок был теплый; пахло чабрецом и мятой. Повсюду слышались голоса, взрывы звонкого смеха. То в одной, то в другой стороне возникала песня, но тут же обрывалась. Вышла луна из-за голубятни, осветила таинственный мир бревенчатых изб на Подоле. Свистнули перепела, как дальние стрелы... И опять остро пахло чабрецом, мятой, распаренной лозой. Алеша был тих и задумчив, а Паранка болтала без умолку о черемухе, о мышах, о том, что она совсем одинока. Потом гадали. Сотни зажженных свечей на венках из ромашек плыли по Днепру. Среди них Паранкина и Алешина. Все дальше, дальше... Девушка тесно прижалась к плечу Поповича, широко раскрытыми глазами следила, как в черную бездну ночи уносит их огонечки. Она вскрикнула — погасла свечка Алеши...
Живущий во мраке
Русь в те годы была сильной, как никогда. Неустанные заботы великого князя о расширении границ государства привели под его венец обширные славянские и чужие земли.
Были с бою взяты у поляков богатые червенские. города с их разнородным торговым людом, знаменитыми чеканщиками по серебру, с их благодатными, увитыми виноградной лозой селами. В непокорной вятичской земле поднимались бунты и крамолы. Местные князьки, у которых и были во владении ольха да береза, да болото с лягушками, поднимали головы, отказывались платить дань. Собирались родами, бродили по лесам, наводя ужас на окрестные села, пока меч Владимира не заставил их повиноваться. Загнанные в болота, стоя на коленях среди цветущего сусака и хлопая на распухших щеках комаров, князьки присягнули на верность, обещая исправную и богатую дань.
Победа шла за победой. Удачи сопутствовали княжению Владимира, удачи, порожденные его отцом — великим полководцем Святославом Игоревичем. В следующем году были покорены ятвяги — рыболовы и охотники, живущие по берегам Варяжского моря, замечательные стрелки излука, свирепые, кровожадные. Говорили: они пожирают сердце убитого врага, как степняки его печень. Ятвяги принесли богатые дары: шкуры черного соболя и куниц, дикий мед в корчагах, вязанки сушеной рыбы, гору прозрачного, горючего камня желтого цвета и цвета желудя. Их вождь положил перед Владимиром свой топор и подарил двух красивых девушек своего племени — толстобедрых, с ногами, обмотанными холстом... Тогда же были покорены радимичи — последнее славянское племя на Руси, но признававшее дотоле власти Киева. Владимир счастливо воевал польские и хорватские города, создав самое огромное на земле государство.
Только одного не в силах был сделать великий князь — прогнать печенегов. Улусы степняков были текучи, как реки, и потому непобедимы. Кочевья «летучьих людей» тянулись по всему степному пространству от Лукоморья до Волги и до Оки. Они устремлялись той дорогой, которая была свободна от леса, заходили далеко на север, продолжая грабить и жечь русские города, веси, убивая и уводя в полон исстрадавшееся население.
Русские рабы наводнили невольничьи рынки Востока, были дешевле куска эбенового дерева и щепотки благовоний, что дымит всего несколько минут. Печенеги, тайно поддерживаемые греками (с тем, чтобы ослабить Русь и отвести их удары от себя), продолжали грозить Киеву — их но останавливали заставы в южных степях. Оборонительные работы только начинались, для них нужны были долгие годы. Степняки снова рыскали в окрестностях Киева... А он, самый страшный их враг, Илейка Муромец, прозванный Шайтаном, лежал на земляном полу мрачного подземелья. У него была разбита голова, волосы слиплись от крови. Длинноногий, худой, как жердь, с пухлиной во всю щеку человек лил воду из ведра, она стекала с лица Ильи холодными мертвыми струйками. Человек пробовал ругаться, но под сводами погреба ругань звучала так гулко, что он невольно переходил на шепот и клял и ругал все на свете.
— Нелепица! Песий брех! Отхаживать, чтобы снова уложить! Славное у меня занятие,— ворчал он, переворачивая Муромца с боку на бок и дергая его за бороду. Илейка оставался неподвижным. Несколько раз человек слушал — бьется ли сердце, не мог понять и злился ещё пуще: — Провались ты совсем с такою службой! Скажу огнищанину, что не мое дело — возвращать к жизни, мое дело отправлять на тот свет или в ту тьму... Хотя в аду мрак не гуще. Очнись, друже!
Так бился с ним около часа и, выведенный из терпения, махнул рукой, сел рядом. Ему пришла в голову счастливая мысль.
— Верно! — подтвердил ее вслух,— Добью, скажу, не очухался. И как уж душа будет мне благодарна! Я посадил се на сани, я и столкну их с горы.
Человек поправил фитиль светильника, придвинул его ближе и вытащил из-за сапога нож-подреберник, потрогал лезвие — нет, не такое уж плотное, войдет, как перышко... Заглянул в лицо Илейке и отпрянул: Муромец смотрел на него широко открытыми глазами.
Первое, что увидел Илья,— низкий, покрытый плесенью потолок и пляшущую на нем тень длинноногого человека. Это было началом большого страдания.
— Ага, живой! — обрадованно воскликнул человек, будто два камня ударили по голове.
Илейка поморщился, пошевелил губами. Тот дал ему напиться из ведра, сказал:
— Ну, вовремя ты глаза открыл...
— Мрак, — слабо выдавил из груди Илейка.
— Это ли мрак? Погоди — унесу плошку, мрак загустеет. Гляди пока на свою горницу, — поднял он плошку.
— Кто это меня по башке? — спросил Муромец.
— Не ведаю. Покрепче надо было — чего тебе мучиться? Ну, коли очнулся — живи: лежачего не бьют.
Илейка с трудом приподнялся, шевельнул ногой. Что-то звякнуло, и Муромец увидел себя прикованным ржавою цепью к стене, в которой торчало большое железное кольцо. Кольцо! Кольцо... Что-то смутное мелькало в голове, будто бы он говорил о кольце, но когда... и он ли говорил? Так и не вспомнил. Потрогал голову — вспухла гребнем, дотронуться невозможно. Глухо застонал, но не от боли.
— Гляди же! — поднял еще выше светильник человек. — Вот твои хоромы.
Илейка тяжелым взглядом окинул довольно большую залу. По толок ее поддерживали три каменных столба, в которые были вделаны кольца. На цепях висели старые бочки для меда. Много ступенек вело из погреба, в толстую стену была вставлена глиняная труба, по которой скудно поступал воздух. Там, где кончались ступеньки, виднелась просмоленная дверь на причудливо разветвленных жуковинах. Повсюду валялись пучки соломы, прелой, издающей нехороший запах. На стене копотью факела выведен пушистый черный кот... Больше в темнице ничего примечательного не было.
— Видел? — спросил снова человек таким тоном, будто собирался осчастливить Илейку. — Теперь живи... Я к тебе приходить буду... Поить и кормить!
Переставляя свои негнущиеся, словно бы деревянные ноги, зашагал к выходу, повозился на ступеньках, и вот уже заскрипела дверь. Дважды захлопывались позади Муромца ворота: один раз в Чернигове, другой в Киеве — изгоняли его, как воробья из скворечника, а теперь захлопнулась дверь темницы... Это значит, что из храбра Илья превратился в обыкновенного узника, ждущего с часу на час, когда его поведут на плаху.
Начались большие раздумья Илейки, привыкшего действовать по простоте душевной, по велению своего ретивого, редко обманывающего сердца. Наступил мрак; какого он не знал дотоле, мрак, в котором плоть исчезала, Илейка казался самому себе существующим наполовину. Мрак заполнял душу до дна, заставлял голову усиленно работать. Память возвращалась с трудом. Увидел себя в обществе Васьки Долгополого и пьяной братии, орущим какие-то песни, бросающим камни, и содрогнулся — все это было так непохоже на него — крестьянского сына. Отчего же пошла в разгул, в буйство душа, привыкшая к страданиям и невзгодам? Мутный осадок осел на дно души Илейки... Но обида не осела вместе с ним. Хмельно пошла в кровь, вызывая острое, зудящее чувство. И не знал Илейка, что это: желание ли свободы, жажда ли мести...