незначительными. Какая-нибудь азиатская литература, не имеющая решительно никакой внутренней ценности, может дать для истории человеческого духа более интересные результаты, чем всякая новая литература [AS, 232]; [БН, 1-я паг., 123].
Что же будет в истории человеческого духа самым анонимным и самым всеобщим? Миф – и Ренан призывает к изучению истории верований. Фольклор – и Ренан призывает к изучению народных традиций. Но есть вещь, еще более первичная в своей анонимности и всеобщности: язык.
Но есть один памятник, на котором записаны все различные фазисы этого чудесного развития [= филогенеза человечества], который тысячью своих сторон представляет нам каждое состояние, пережитое человечеством; этот памятник не относится к какому-то одному времени, но каждая часть его, даже в том случае, когда можно определить время ее возникновения, заключает в себе материалы всех предшествующих веков и делает их доступными для анализа; это удивительная поэма, которая родилась и развилась вместе с человеком, которая сопровождала каждый его шаг и на которой отпечатлелись все оттенки его мыслей и чувств. Этот памятник, эта поэма есть язык [AS, 215]; [БН, 1-я паг., 110–111] (курсив наш – С. К.).
Как видим, Ренан относится к языку как к тексту. Для человека XIX века было привычно воспринимать текст в первую очередь как свидетельство о душевной жизни автора и/или об исторической эпохе, которую текст отражает. Аналогично этому Ренан призывает восходить от особенностей языка к коллективной психологии его носителей и к стадии исторического развития человечества, которую язык отражает:
Глубокое изучение его [языка] механизмов и его истории будет всегда самым действительным средством для понимания первобытной психологии. ‹…› благодаря ему [языку] мы так же можем восстановить первобытные времена, как художник может восстановить древнюю статую по оттиску, на котором запечатлелись ее формы [AS, 215]; [БН, 1-я паг., 111].
Именно язык находился в центре внимания самого Ренана как филолога-практика. Еще раз приведем его слова:
Все, что я ‹…› сделал в филологии, вышло из этого скромного учебного семинара, который был мне доверен моими снисходительными учителями.
Это был, напомним, семинар по древнееврейской грамматике. Труд Ренана о семитских языках, по его собственным словам, задуман в подражание «Сравнительной грамматике» Франца Боппа. Непосредственными же образцами, навсегда определившими представление Ренана об идеальном филологе, были Артюр-Мари Легир и Эжен Бюрнуф. У Легира в семинарии Сен-Сюльпис Ренан изучал семитские языки, у Бюрнуфа в Коллеж де Франс – санскрит. Как показал Франсуа Лапланш [Laplanche 1993, 299–306], методологические принципы Бюрнуфа оказали сильнейшее влияние на все представления Ренана о филологии. Сама констелляция профессиональных интересов Бюрнуфа (древние языки – древняя мифология – древняя религия) существенно предвосхитила структуру профессиональных интересов Ренана. Впрочем, и сам Ренан не скрывал своей глубочайшей зависимости от Бюрнуфа. Книгу «Будущее науки» он посвятил «господину Эжену Бюрнуфу», и в посвящении он писал:
Я обдумывал эту книгу, сидя перед Вами. Всякий раз, когда я испытывал духовную слабость, когда я чувствовал, что мой научный идеал начинает омрачаться, я думал о Вас, и туман исчезал: Вы были воплощенным ответом на все мои сомнения. ‹…› Слушая Ваши лекции о самом прекрасном из первобытных языков и самой прекрасной из первобытных литератур, я встретился с осуществлением того, о чем смел лишь мечтать. Я увидел, как наука становится философией и как самые возвышенные результаты возникают из самого тщательного анализа мелких подробностей [AS, 79]; [БН, 1-я паг., 16].
Как подчеркивал впоследствии Ренан в своем некрологе Бюрнуфу,
Верховной целью, которую он [Бюрнуф] ставил перед наукой, было построение истории человеческого духа – истории ‹…› основанной на самом терпеливом и самом внимательном изучении мелких подробностей [Renan 1868, 157] (выделено нами).
Ренановские представления о филологии воспроизводят в главных чертах то понимание филологии, которое Ренан усвоил из лекций Бюрнуфа, посвященных санскриту и литературе на санскрите. В инаугурационной лекции в Коллеж де Франс Бюрнуф сформулировал установки своего преподавания следующим образом:
Итак, мы посвятим наши совместные усилия изучению санскритского языка. Мы не будем амбициозно пытаться воссоздать широкую картину развития истории и литературы индийцев; подобные картины долго еще будут обречены оставаться в состоянии набросков. Вместо этого мы будем анализировать ученое наречие, на котором выражался этот самобытный народ. Мы будем читать бессмертные памятники, запечатлевшие в себе гений этого народа; и поэтому, хотя мы и отказываемся от попыток представить вам панораму всех чудесных творений этого народа, нас утешит уверенность в том, что мы даем вам способность самим начертать некоторые фрагменты такой панорамы. Решаемся, однако же, заявить следующее: если этот курс и должен быть посвящен филологии, это еще не значит, что в нем не найдется места изучению фактов и идей. Мы не станем закрывать глаза на самый яркий поток света, когда-либо пришедший к нам с Востока, и мы постараемся понять великое зрелище, которое откроется нашему взору. В языке индийцев мы будем изучать Индию, с ее философией и ее мифами, ее литературой и ее законами. И даже более, чем Индию, господа: мы попытаемся вместе дешифровать одну из страниц первоначального развития нашего мира, одну из страниц первоначальной истории человеческого духа. Не подумайте, что мы решили посулить вашим усилиям подобный результат из суетного желания придать нашим работам некую популярность – популярность, которой они иметь не могут. Нет, дело в нашем глубоком убеждении. Оно состоит в том, что, если слова и можно изучать без изучения идей, то такое изучение слов является пустым и бесполезным, и только лишь изучение слов в качестве видимых знаков мысли является основательным и плодотворным. Не бывает настоящей филологии без философии и без истории. Анализ языковых процедур тоже входит в число наук, построенных на наблюдении; и, даже если такой анализ и не есть сама наука о человеческом духе, то, во всяком случае, он являет собой науку о самой удивительной способности, с помощью которой человеческому духу дано было выражать себя [Burnouf Sr 1833, 14–15] (курсив всюду наш. – С. К.).
Филология здесь предстает как изучение языка, но сквозь язык мы восходим к культуре, его породившей (и им порожденной), а сквозь эту культуру – к закономерностям интеллектуального развития человечества. Именно такую траекторию анализа – применительно не только к языку, но к самому разному материалу – настойчиво предлагает Ренан на страницах «Будущего науки».
Подобное понимание филологии и подобная траектория анализа были институционально обусловлены. Они вырастали из практики преподавания мертвых – в первую очередь восточных – языков в Коллеж де Франс. Наряду с этой практикой, во Франции в первой половине XIX века существовали и другие филологические практики (мы, разумеется, не берем здесь в расчет риторически ориентированное изучение изящной словесности, культивировавшееся на всех факультетах словесности). Имелась практика Академии надписей и изящной словесности, продолжавшая европейскую традицию антикварных разысканий (о последней см. [Momigliano 1950]; [Momigliano 1990]). Имелась практика основанной в 1821 году. Школы хартий, опиравшаяся на богатейшую французскую традицию бенедиктинской учености (о последней см. [Kriegel 1988a]) и состоявшая в чтении и издании средневековых рукописей. Эта практика давала потенциальную почву для текстоцентричного понимания филологии «в немецком духе», но вплоть до 1860‐х годов деятельность Школы хартий оставалась изолированным явлением, лишенным сколько-нибудь заметного методологического пафоса (в отличие от пафоса «хранителей наследия», коим преподаватели и студенты Школы были вполне наделены). Имелась, наконец, практика изучения средневековой французской и иностранной литературы, представленная трудами таких ученых, как Клод Форьель, Жан-Жак Ампер и Франциск Мишель; институциональными нишами для этой практики служили кафедры истории иностранных литератур (эти кафедры в 1830‐х годах стали учреждаться в составе факультетов словесности; первая такая кафедра была учреждена в 1830 году по настоянию Гизо как раз для Форьеля: подробнее см. [Espagne