«А ну, — генерал этот ему говорит, — садись давай пиши письмо на имя Жукова!» И он пишет на имя Жукова письмо...
А отец говорит: «Мать, чего-то нашим Колькой интересуются?»
Из района запрос пришёл, а отцу шепнули: он был бригадиром.
Начали проверять.
Моя мама считалась мать-героиня: она имела значок с младенцем на груди.
Ей говорят: «Как же это у тебя могли два ребёнка через четыре месяца родиться?..»
И подтвердилось! Он говорит: «Я себе года-то приписал. Мне было только пятнадцать — а Родину защищать — написал восемнадцать». Ой, это такая история — что-то невероятное!.. Жуков рассматривает его заявление — ив двадцать четыре часа на волю ему!
И, говорит: вот ночь, поле — выходи и всё. Куда хочешь, туда и иди...
И вот так он вернулся. Потом сняли ему судимость, всё...
И я вам скажу, вообще, то, что выпало на долю России... Вот я... наша Рязанская область... вы представляете, пережить!..
[Павел]
После войны, я помню — отец лежал с мамой на печке, а мы, дети — на куднике.Это пристройка такая из досок, и сено там — ни одеяла, ничего не было, называлося кудник. И отец с матерью начали перечислять, сколько у нас не вернулись с фронта. В каждом доме почти — по три-четыре человека.
Помню, брата в армию провожали. Он был мне двоюродный брат.
Я когда в сорок восьмом-то году приезжала в Москву, дядька мой — он в Кремле работал — он жил в гостинице «Москва», окна выходили на музей Владимира Ильича Ленина.
Я ему говорю: «Дядя Жора, а я ведь помню, как вашего Павлика в армию провожали».
Он на меня смотрит: «А сколько же тебе лет? Как ты помнишь?»
Я говорю: «Я ничего не помню, я только помню, мамка сказала: пойдём крёстна Павлика в армию... Я его лицо не запомнила, — говорю, — но была кудрявая копна волос рыжих...»
И дядька заплакал. (плачет)
Говорит: «Да, он был рыжий, кудрявый, это мой сын был...»
[Мария]
А ещё вот вам расскажу про сестру свою старшую. Когда война началася, она уже была замужем. Муж у неё был танкистом, на фронте погиб. Она жила от нас восемь километров — там деревня была побогаче, мельница была, и там части стояли у них. А немцы шли на Сталиногорск, чтобы шахты угольные захватить, город Михайлов и Тулу, и отрезать Рязанскую область от топлива - от угля, и от хлеба. А моя сестра — ну, ей лет двадцать, наверное, было — она собирала раненых.
Я помню, она отцу рассказывает: «Папань, он раненный в нужное место— перевязку делать не даёт, стесняется, молодой...»
И, она говорила, их завозили в школу, раненых этих, складывали штабелями, никакой помощи не оказывалось им, и они и умирали там штабелями...
И были, вы знаете, люди — боялися на фронт идти. Она рассказывала отцу моему: нужно было идти в разведку — а мальчик один испугался и напился пьяный — а пьяного в разведку не посылали.
И, она сказала, вывели его в двадцать четыре часа к яблоньке, и расстреляли.
И она потихоньку его отнесла в братскую могилу. Братская могила есть тама. Я приезжала в отпуск, была постарше — мы всегда цветы носили туда.
[Валентин]
А мой брат — он с двадцать восьмого года, вот умер недавно — ему было пятнадцать лет, и их комсомольцев брали в такой... «истребительный батальон» назывался. Они по ночам вылавливали дезертиров.
Многие же годами в подвалах просиживали, чтобы в армию не идти, в лесу тоже скрывалися... Придёт ночью весь мокрый, вот так в окошко постучит: может, кто стакан молока даст, или кусочек чёрного хлеба...
Я помню, была война... конец войны, что ли. Какой-то дед ночевал у нас. Он моей матери говорит: «Мы пойдём с ней грибочков пособираем». Пошли. Лес далёко, километров восемь. И вот — это я на всю жизнь запомнила — мы вот так кусты раздвигаем... — а там лежит человек в кустах! У него борода чёрная, заросший весь... Были случаи нападений на женщин.
А было ещё, когда из соседнего села, с Малиновки — это родственник моей матери, то ли двоюродный брат какой-то, то ли не знаю кто — он на фронт не пошёл, а скрывался, в скирдах ночевал. И когда скотник пошёл брать сено, он вилами ткнул — и услышал крик. Его поймали.
И что вы думаете? Его привели на квартиру проститься с матерью. Но расстрел почему-то не дали: он отсидел и вернулся. Женился на медицинской сестре, и венчался, и в церковь ходил...
А вот эти мальчики, комсомольцы — они по наводке ловили этих, по деревням... Ну, война есть война.
И получается, брат — ему было тогда пятнадцать лет, потом шестнадцать исполнилось — он был в армии, в этом вот батальоне. А когда война кончилась — его год только начали призывать.
И получилось, что он пробыл в армии восемь лет, мы его и не видели. Он закончил уже где-то в Чите, что ль, его занесло...
И, когда я была в этом селе в интернате, мне говорят: «За тобой брат приехал». А я его и в глаза не видала, только что фотография детская: знала, что у меня есть брат Валентин, но в лицо — восемь лет... Он заехал за мной в интернат, взял меня, приезжаем в деревню. Я помню, он так вот меня толкает в бок и говорит: «Покажи, где отец-то?»
Он даже отца своего не признал, представляете?
Вот такая судьба.
[Александра]
А другая сестра во время войны заболела. Она вымыла голову и пошла на поле работать. Ей было шестнадцать лет.
Я её лицо не помню, но говорят, она была очень красивой: с длинной косой, с родинкой. И мама всегда говорила: она несчастливая, потому что родинка у неё на левой щеке.
У нас было положено собираться на Вознесение и на Троицу. Девочки ходили в лес. Это был как такой летний отдых: цветы рвали, веночки плели... И сестра старшая, Маша, ей из соседней деревни принесла платьице — сшила какое-то. И говорит: «Шура, вот тебе платье». Она говорит: «Нет, мне уже ничего не надо».
Она болела уже. «Воспаление мозговой оболочки» — это значит, менингит у неё был.
Врачи маме сказали: «Бабушка, девочку нужно везти в Ря-з-ань операцию делать. Ей надо череп вскрывать: или она у вас умрёт, или выздоровеет». А мама верующая была: «Ой, как „череп снимать"?» Не дала.
Привезли её домой. Жара страшная. А у неё, видимо, температура высокая, она метается.
И вот мама меня... Сколько же лет мне было? Может, пять, может, шесть... Мать посадит меня, говорит: «Чеши спину ей». Я чешу — она молчит. Только я отошла-убежала — она с кровати падала, разбивалася, плакала, грызла свои серьги, бусы, помощь мамочки просила... А матери нет, я одна. Уже и отца забрали на фронт, и два брата на фронте, и эта сестра заболела, и кур надо кормить...
И вот эта сестра моя умирает — это я хорошо запомнила: одна кровать только была, мать поставила под икону — ну, как кладут в деревне-то под иконами, под образами — и все-все женщины собрались около неё: у всех мужья на фронте, а кто уже вдовы — и эта девочка, она предсказывала. Она говорит: «Вот мой крёстный лежит весь в крови, раненный в живот». И ещё кого-то она назвала. Она мёртвых увидела.
Когда война кончилася, мужчина откуда-то из соседней деревни пришёл к моей тётке и говорит: «Ваш муж умер у меня на глазах — он был ранен в живот, я его перевязывал». То, что умирающая эта девочка предсказала, — всё это сбылося.
И, вы представляете, вот она умирает, и говорит: «Мама, ведь смерть ко мне идёт! Спаси меня!» И вот так закрывается в одеяло!
Потом, когда она умерла, мать с сестрой не могли никак руки разжать, чтобы обмыть её...
Умерла, ну а гроб-то делать кому? Только мальчики по пятнадцать лет, кто ещё в армию не пошли. Оторвали эту фанеру, которая как-то в прихожей была отгорожена, сбили гроб. А везти на подводе надо было четыре километра. И вот кляча какая-то — ехали-ехали, нас всё шатало-шатало — и гроб этот по дороге у нас развалился...
Мать не помнила, как хоронили. Ох, сколько лет она по ней плакала! — я домой не хотела идти. Она самая была любимая эта Шурочка — её Шурочкой звали — мать моя не могла пережить...
Она нищих кормила всё: мама была очень сильно верующая...
[Розовое одеяло]
Когда мои девочки... праздник какой-нибудь, веселятся — я им начинаю рассказывать, у меня дочка так говорит: «Начало-ося!» Они не хотят это слышать. А я расскажу. Никогда не забуду.
Я помню, в войну одно лето картошка была урожайная, крупная. Мы, дети, накапывали и таскали всё это на себе вёдрами.
И моя мама наварит этой картошки-то целые чугуны — и солдаты идут: шли, шли, шли... А мама была возмущена, почему офицеры наши им не давали брать ничего. И мама вот так вёдрами... вёдрами она на снег кидала эту картошку горячую — они хватали её по карманам...
Пришла одна женщина, она маме моей говорит: «Бабушка, я портниха из Ленинграда. Вы за ведро картошки купйте у меня детское одеяло — розовое, посмотрите, красивое какое, атласное».