— Что вы здесь делаете?
Я, заметив, что она испугалась, сам испугался. С трудом мне удалось выговорить:
— Здесь лежит моя жена.
— А вы разве не знаете, что нельзя входить через эту дверь? — спросила она, моментально обретя самообладание, и приказала: — Будьте любезны следовать за мной.
Я пошел за ней по коридору с белыми стенами, одна из сторон которого была застеклена, и за ней виднелось большое помещение с пустыми детскими кроватками. Мы дошли до стойки, где коридор поворачивал и раздваивался налево и вглубь, и в этом втором рукаве, как мне показалось, я увидел знакомый силуэт. Положив стопку простыней на стойку, медсестра спросила:
— Как зовут вашу жену?
— Не беспокойтесь, — ответил я, направившись по идущему вглубь коридору. — По-моему, я ее нашел.
— Эй, послушайте, куда это вы пошли? Пока вы не скажете, как зовут вашу жену, я не могу вас пропустить.
Я вернулся. Назвал имя.
— Палата номер двадцать, — сообщила она мне тут же, указывая в том направлении, куда я собирался идти. — Посещения заканчиваются в два часа.
Медсестра еще что-то добавила, что я не разобрал. Почти в самом конце коридора я с удивлением понял, что человек, поднявшийся мне навстречу со скамейки и двигающийся в мою сторону, протягивая руку и примирительно улыбаясь, не кто иной, как Ориоль Торрес.
— Я Ориоль Торрес, — сообщил он, пожимая мою ладонь своей холодной, безвольной, липкой и скользкой рукой: на миг мне показалось, что я держу в руке жабу. — Не уверен, помнишь ли ты меня.
— Конечно, помню, — ответил я. — Где Луиза?
Он указал на дверь.
— Лучше тебе сейчас не заходить. Она отдыхает.
— Я должен ее увидеть.
Он взял меня под руку.
— Послушай меня. Врач сказал, что ей нужен отдых. Чем меньше народа будет у нее, тем лучше.
— А там кто-нибудь есть?
— Ее невестка. Она пробыла у нее всю ночь.
С излишней резкостью я высвободил руку, тихонько постучал и приоткрыл дверь. Я уже заходил в палату, когда Монтсе преградила мне дорогу и, вытолкнув меня назад в коридор, захлопнула за собой дверь. Она сухо спросила:
— Что ты здесь делаешь?
— Я хочу увидеть Луизу.
— Это невозможно.
— Как это невозможно? Я пришел к ней. Я ее муж.
Мне показалось, что в коровьих глазах Монтсе мелькнул проблеск мысли или же упрек. Спокойно, с твердостью в голосе, свойственной испокон века матерям, отвечающим за решение всех проблем, она посоветовала мне:
— Поверь мне, Томас. Тебе лучше сейчас не ходить.
Я с бессмысленным упорством продолжал настаивать:
— Ну, пожалуйста, Монтсе. Зайди и скажи, что я хочу ее видеть. Пусть она меня простит. Обещаю, что уйду, если она не захочет со мной говорить.
Монтсе вздохнула.
— Подожди минутку, — сказала она.
За эти несколько секунд, показавшихся мне вечностью, я успел пару раз пробежать по коридору, огибая медсестер и родственников пациентов; сердце было готово выскочить у меня из груди. Все это время Торрес стоял у двери в палату Луизы, засунув руки в карманы джинсов, и пялился в противоположную стенку с застывшей задумчивой улыбкой. Вскоре вернулась Монтсе.
— Мне очень жаль. Томас. Она не хочет тебя видеть.
Я посмотрел ей в глаза с покорностью и, помолчав, хотя заранее знал ответ, все же спросил:
— Она потеряла ребенка, правда?
Монтсе кивнула.
— Вчера ей сделали чистку, — объяснила затем она. — Сейчас ей уже лучше, но придется полежать еще пару дней. Теперь она уже вне опасности.
— А как все произошло?
— Что? Операция?
— Несчастный случай.
— Совершенно идиотским образом. Это было в воскресенье вечером. То есть в прошлое воскресенье, после того, как вы поссорились. Вы же поссорились, так?
Я молчал.
— Она выскочила на красный свет на углу Гран Виа и Пау Кларис и столкнулась с фургоном. Машина всмятку, а сама она, как сперва показалось, отделалась легким испугом: тут синяк, там царапина, и все. Потом, в понедельник, у нее началось кровотечение. Она почти сразу поняла, что младенец погиб, но врач велел подождать, чтобы она избавилась от него естественным путем. Так что ей пришлось провести несколько дней с этим, с мертвым, внутри. — Монтсе покачала головой, прикрыла глаза и прищелкнула языком. — Бедняжка, наверное, испытала все муки ада. Наконец в субботу решили положить ее в больницу.
Воцарилось молчание, не столь долгое, сколь неловкое, нарушаемое лишь невнятным шумом разговоров и звяканьем стекла и металла проезжающей по коридору каталки; какая-то дверь закрылась неподалеку. К горлу подступала тоска. И я испытал острое желание как можно быстрее выйти на улицу и вдохнуть свежий воздух; на миг я испугался, что расплачусь, и, чтобы избежать этого, спросил, беззащитно глядя при этом на Торреса, будто ждал от него не ответа, а поддержки:
— Но мне непонятно, почему она обвиняет во всем меня.
— Никто тебя не обвиняет, — ответил Торрес, вынимая руки из карманов и приглаживая волосы с неожиданным кокетством и притворным сочувствием.
Его всепрощающий тон, выдававший необычную осведомленность в личных делах Луизы, вывел меня из себя, тем более что он в довершение добавил:
— Она просто не хочет тебя видеть. Пойми, Томас, она провела жуткую неделю.
Я уже собрался было ответить, как вмешалась Монтсе:
— Ориоль прав, — произнесла она. — Послушайся его, Томас, тебе лучше уйти. Луиза скоро перестанет злиться. Когда она поправится, все будет по-другому. Кроме того, сейчас должен подойти Хуан Луис, и лучше тебе с ним не встречаться… Ты же знаешь, какой он.
Я, естественно, это прекрасно знал, но у меня не было сил, чтобы сказать это вслух или продолжить разговор, показавшийся мне в тот миг абсурдным, будто бы один из трех собеседников явно был лишним, — будто бы он и раньше всегда был лишним, — и этот факт окончательно извращал все, что мы обсуждали. Я взглянул на Монтсе, затем на Торреса и поймал себя на мысли: «Кусок дерьма». Не прощаясь, я ушел.
25
Грозя мне пальцем из-за стойки, медсестра с простынями спросила:
— Эй, послушайте, а куда вы сейчас направляетесь?
— Я ухожу.
— Сеньор, видно, издевается, — утвердительным тоном произнесла она, словно обращаясь к кому-то другому, будто меня там вообще не было. — Я же вас предупредила, что через эту дверь нельзя ходить.
— Тогда через какую?
— Вы продолжаете издеваться.
Она ткнула в сторону белой двустворчатой двери с огромной красной надписью «Выход».
— Вы что, пьяны?
Я промямлил извинения, быстро спустился по лестнице и, пройдя через главный вход здания, оказался перед сосновым лесочком; словно спасаясь от удушья, я всей грудью вдохнул солнечный полуденный воздух, чистый и блестящий. Стояла жара. Идя вниз по дорожке к выходу из больницы, я заставлял себя ни о чем не думать, но в квадратном садике столкнулся с тещей и Висенте Матеосом, начинавшим в тот момент трудоемкое восхождение к корпусу. Они вырядились, как на сельский праздник: красный цвет губ и черные ресницы создавали чудовищный контраст со смертельной бледностью кожи, едва приглушенный неестественным румянцем скул; на ней было легкое платье, лиловое с черным, белые туфли и голубая соломенная шляпка. Матеос был одет в те же самые кремовые брюки, ту же самую застиранную рубашку и тот же самый блейзер цвета морской волны с золотыми пуговицами, в которых я впервые увидел его на дне рождения тещи неделю назад. Помнится, то ли потому, что утомительный подъем и солнечное пекло исказили их лица, то ли потому, что я был склонен видеть в них лишь отражение своего собственного душевного состояния, но едва я их заметил, мне пришло в голову, что на тещу каким-то неведомым образом распространилось физическое разложение Матеоса, он же сам при этом ничего не перенял от неуемного осеннего жизнелюбия моей тещи, словно этот непостижимый процесс физического и морального взаимообогащения, в результате которого все супруги после нескольких лет совместной жизни начинают неуловимо походить друг на друга, в их случае развивался лишь в одном направлении, причем с необычайной скоростью.
Уняв одышку, голосом, более громким, чем обычно (я счел это реверансом в сторону Матеоса, чтобы он не чувствовал себя исключенным из беседы), теща спросила:
— Как Луиза?
— Полагаю, что лучше, — ответил я, невольно подражая ее тону. — Честно говоря, я ее не видел.
— Ты ее не видел?
— Можно узнать, почему вы так громко говорите? — поинтересовался Матеос, заслонив глаза от солнца рукой, скрюченной артрозом; от пота его редкие седые волосики прилипли к лысине. — Вас слышит вся больница!
Я тут же возненавидел старика и, отчасти чувствуя себя дураком, но все же, в первую очередь, крайне несчастным и разбитым, принялся объяснять обычным голосом: