В строке «Неусыпленная столица волновая» формально речь идет о Воронеже, в котором пронесся ураган, однако сопоставление с более ранним стихотворением позволяет обнаружить подтекст: «Нет на Москву и ночью угомону» («Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето», 1931). Кроме того, про столицу сказано: «И янычарская пучина молодая». А город в стихотворении «С миром державным я был лишь ребячески связан…» охарактеризован так: «Самолюбивый, проклятый, пустой, моложавый».
У Мандельштама волны бьются «в невольничьей тоске», а у Высоцкого в «Разбойничьей» (1975) действие происходит в остроге, который упоминается и в другом стихотворении Мандельштама: «С нар приподнявшись на первый раздавшийся звук, / Дико и сонно еще озираясь вокруг, / Так вот бушлатник шершавую песню поет / В час, как полоской заря над острогом встает» («Колют ресницы…», 1931).
Если у Мандельштама «столица… мечется», то у Высоцкого «здесь, в лабиринте, / Мечутся люди» («В лабиринте», 1972).
Также оба поэта в похожих выражениях говорят о Сталине: «Неначатой стены мерещатся зубцы» ~ «И нам мерещатся усы — / И мы пугаемся: грозу бы!» («Пятна на Солнце», 1973). Кроме того, строка «Неначатой стены мерещатся зубцы» отсылает к статье Мандельштама «Гуманизм и современность» (1922): «Все чувствуют монументальность форм надвигающейся социальной архитектуры. Еще не видно горы, но она уже отбрасывает на нас тень…». А внутри горы, как известно, живет «кумир».
Заключительная же строка стихотворения: «И яд разносят хладные скопцы», — перекликается со стихотворением «Нет, не мигрень, — но подай карандашик ментоловый…» (1931), где упомянут «холод пространства бесполого». Более того, еще в 1920 году поэт напрямую обращался к большевикам: «Бесполая владеет вами злоба» («Где ночь бросает якоря…»). Заметим, что если пространство названо бесполым, то небо (то есть то же пространство) в стихотворении «А небо будущим беременно…» (1923) — «чужим и безбровым». В обоих случаях речь идет о том, что новая — советская — реальность обезличена, лишена человеческих черт.
У Высоцкого представители власти также «разносят яд»: «.Яду капнули в вино» («Мои похорона», 1971), «Поят [горем] зельем, хоть залейся, / За отраву денег не хотят» («Разбойничья», 1975; АР-13-110).
А с его стихотворением «В лабиринте» перекликается также цикл «Армения» (1930): «И в лабиринте влажного распева / Такая душная стрекочет мгла» ~ «И духоту, и черноту / Жадно глотал. <.. > Здесь, в лабиринте, / Мечутся люди» («в лабиринте… душная… мгла» = «духоту… черноту… в лабиринте»); «Снега, снега, снега на рисовой бумаге» ~ «Кончилось лето. Зима на подходе»; «Ах, Эривань, Эривань, ничего мне больше не надо <.. > Мне холодно. Я рад...» = «Холодно — пусть! / Всё заберите… / Я задохнусь / Здесь, в лабиринте»; «Ах, ничего я не вижу, и бедное ухо оглохло» ~ «И слепоту, и немоту — / Всё испытал»; «Улиц твоих большеротых кривые люблю вавилоны» ~ «Словно в колодцах улиц глубоких»; «Ты видела всех жизнелюбцев, / Всех казнелюбивых владык. <…> Как люб мне язык твой зловещий, / Твои молодые гроба» ~ «Злобный король в этой стране / Повелевал. / Бык Минотавр ждал в тишине / И убивал» («казнелюбивых» = «убивал»; «владык» = «король»; «зловещий» = «злобный»).
Чтобы глубже понять метафорику Мандельштама, сопоставим его стихотворения «Язык булыжника мне голубя понятней…» (1923), формально посвященное Великой французской революции 1789 — 1793 годов, и «Внутри горы бездействует кумир…» (1936): «А молоко и кровь давали нежным львятам <…> Он лапу поднимал, как огненную розу / И, как ребенок, всем показывал занозу» = «Когда он мальчик был и с ним играл павлин, / Его индийской радугой кормили, / Давали молока из розоватых глин / И не жалели кошенили» («молоко и кровь давали» = «Давали молока… кошенили»[2985]; «Он… как ребенок» = «Когда он мальчик был»; кроме того, мальчик соответствует львятам), «...давали нежным львятам» = «Стыда и нежности, бесчувствия и кости»; «Держалась на плечах большая голова» = «Он улыбается своим широким ртом» (ср. в «Армении»: «Улиц твоих большеротых кривые люблю вавилоны»).
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Если у кумира «очеловечены колени, руки, плечи», то и молодой лев уподобляется человеку: «Он лапу поднимал, как огненную розу, / И, как ребенок, всем показывал занозу».
Отождествление тирана с ребенком присутствует и в «Рождении улыбки», написанном одновременно с «кумиром» (декабрь 1936): «Когда заулыбается дитя…» = «С улыбкою дитяти в черных сливах»; «Улитка выползла, улыбка просияла», «Улитки рта наплыв» = «Он улыбается своим широким ртом»: «Углами губ оно играет в славе» = «Внутри горы бездействует кумир»; «Ему непобедимо хорошо <.. > Для бесконечного познанья яви»[2986] [2987] [2988] = «В покоях бережных, безбрежных и счастливых»; «И радужный уже строчится шов / Для бесконечного познанья яви. <.. > Как два конца их радуга связала» = «Его индийской радугой кормили»; «С развилинкой и горечи, и сласти» = «И исцеляет он, и убивает легче».
А ранняя редакция «Рождения улыбки»: «На лапы задние поднялся материк» (с. 494), — вновь отсылает к стихотворению «Век» (1922): «Вспять глядишь, жесток и слаб, / Словно зверь когда-то гибкий, / На следы своих же лап». И если у века «разбит позвоночник», то о материке сказано: «Хребтом и аркою поднялся материк» (с. 495).
В строке «На лапы задние поднялся материк» налицо сравнение со зверем, которое присутствует и в стихотворении С. Есенина «Воспоминание» (1925): «Октябрь, как зверь, / Октябрь семнадцатого года». А о том, что материк (советский режим) поднялся на задние лапы, говорится в другом стихотворении Есенина: «Учусь постигнуть в каждом дне / Коммуной вздыбленную Русь» («Издатель славный!…», 1924) (ср. с репликой генерала Рейнсдорпа, обращенной к каторжнику Хлопуше в поэме «Пугачев», 1921: «Там какой-то пройдоха, мошенник и вор / Вздумал вздыбить Россию ордой грабителей»; следовательно, коммуна — это и есть орда грабителей). В свою очередь, Мандельштам также «учится постигнуть» новую, «вздыбленную», реальность: «И я теперь учу язык, / Который клёкота короче, /Ия ловлю могучий стык / Видений дня, видений ночи» («Грифельная ода», 1923)82
Теперь сопоставим «Рождение улыбки» с «Нашедшим подкову»: «Когда заулыбается дитя <.. > Углами губ оно играет в славе <.. > Хребтом и аркою поднялся материк (На лапы задние поднялся материк)» = «Дети играют в бабки позвонками умерших животных, / Хрупкое летоисчисление нашей эры подходит к концу» («дитя» = «Дети»; «играет» = «играют»; «хребтом» = «позвонками»; «лапы» = «животных»).
В обоих случаях «дитя» и «дети» символизируют младенческий век советской власти (как сказано в «Веке», 1922: «Век младенческой земли»; да и у Солженицына читаем: «Таким упитанным шалуном рос наш октябрёнок-Закон»83). Но существует еще один двоякий образ века-зверя: с одной стороны, у него «смертельный ушиб» («Век»). Отсюда — «умершие животные» из «Нашедшего подкову» и «злых овчарок шубы» из «Грифельной оды». А с другой — это поднявшийся на лапы зверь-материк в «Рождении улыбки» и кидающийся на плечи поэта «век-волкодав» в «За гремучую доблесть…». Причем если о звере-материке говорилось: «Ягненка гневного разумное явленье», — то и в «Веке» было сказано: «Снова в жертву, как ягненка, / Темя жизни принесли». Таким образом, два противоположных состояния века — его рождение и гибель — описываются одинаково.
А двойственное положение позвоночника века и океанской волны, которые играют друг другом: «И невидимым играет / Позвоночником волна. <.. > Это век волну колышет…» («Век», 1922), — повторится в одном из поздних стихотворений: «Шло цепочкой в темноводье / Протяженных гроз ведро / Из дворянского угодья / В океанское ядро… / Шло, само себя колыша, / Осторожно, грозно шло…» (1936).