Итак, в одном смысловом ряду оказываются следующие образы: облака в сапожках мягких ката, ливень с плеткой, проточная вода, Сталин, ночь-коршунница, кремневые горы, голодный грифель, а также страх и сдвиг. Причем с двумя последними образами связана еще одна параллель: «Здесь пишет страх, здесь пишет сдвиг» («Грифельная ода», 1923) = «Здесь звёзды живут, канцелярские птички, / Пишут и пишут свои раппортички» («На полицейской бумаге верже…», 1930). Другое сходство между этими текстами: «Ночь, золотой твой кипяток / Стервятника ошпарил горло» = «Ночь наглоталась колючих ершей» (неудивительно, что и обычные люди питаются похожей пищей, — об этом сказано в стихотворении «Сегодня ночью, не солгу…», 1925: «И вместо хлеба — еж брюхатый»).
Некоторые мотивы из «Грифельной оды» получат развитие в стихотворении «10 января 1934»: «А ночь-коршунница несет / Горящий мел…», «И, крохоборствуя, с доски / Стереть дневные впечатленья», «Чтоб горный грифель приучить / Для твердой записи мгновенной» = «А посреди толпы стоял гравировальщик, / Готовый перенесть на истинную медь / То, что обугливший бумагу рисовальщик / Лишь крохоборствуя успел запечатлеть» («Горящий» = «обугливший»; «крохоборствуя… впечатленья» = «крохоборствуя… запечатлеть»; «твердой записи» = «истинную медь»).
Нельзя не отметить буквальные сходства между «Грифельной одой» (1923) и «Арменией» (1930): «И, крохоборствуя, вода / Ломает мел и грифель кормит» (С. 469) = «Ломается мел и крошится — / Ребенка цветной карандаш» (с. 471). Заметим, что вода в первой из этих цитат ведет себя почти так же, как «ночь-коршунница»: «И ночь-коршунница несет / Горящий мел и грифель кормит».
А со стихотворением «Возьми на радость из моих ладоней…» у «Грифельной оды» наблюдается целый ряд совпадений, так как они были написаны в один год: «И воздуха прозрачный лес / Уже давно пресыщен всеми. <.. > И ночь-коршунница несет / Горящий мел и грифель кормит» = «Они шуршат в прозрачных дебрях ночи»: «Как мертвый шершень возле сот, / День пестрый выметен с позором» = «Из мертвых пчел, мед превративших в солнце…»; «Здесь пишет страх, здесь пишет сдвиг» = «Не превозмочь в дремучей жизни страха»; «И я кормлю тебя, звереныш» = «Возьми на радость из моих ладоней / Немного солнца и немного меда».
Вместе с тем целый ряд мотив из «Грифельной оды» уже встречался в стихотворении «В Петербурге мы сойдемся снова…» (1920): «В черном бархате советской ночи» = «И ночь-коршунница несет / Ключи кремлей и грифель кормит»; «Дикой кошкой горбится столица» = «И я кормлю тебя, звереныш»', «Словно солнце мы похоронили в нем» = «Как мертвый шершень возле сот, / День пестрый выметен с позором»[2978] [2979] [2980]; Кроме того, в обоих случаях поэт упоминает чуждый ему язык новой власти: «За блаженное, бессмысленное слово / Я в ночи советской помолюсь» = «И я теперь учу язык, / Который клёкота короче».
Как видим, во всех этих произведениях присутствует одинаковая образность Примечательно еще, что обращение Мандельштама «И я кормлю тебя, звереныш» напоминает стихотворение Есенина «Хулиган» (1920): «Звериных стихов моих грусть / Я кормил резедой и мятой».
***
В главе «Конфликт поэта и власти» мы разобрали образ турецкого паши из «Песни попугая» Высоцкого, упомянув его также в связи с песней Окуджавы «Союз друзей»: «Пока безумный наш султан / Сулит нам дальнюю дорогу…», «Покуда полоумный жлоб / Сулит дорогу нам к острогу…». По словам Бенедикта Сарнова, песня написана в связи гонениями на инакомыслящих: «Тогда была такая эпоха писем, это были такие обращения к правительству, к ЦК, к высокому начальству — в общем, в защиту арестованных, сначала Синявского и Даниэля, потом Гинзбурга и Галанскова.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Начальство рассердилось, поначалу за первые письма отделались какими-то договорами, попали в черный список, несколько месяцев не печатали. А тут уже что-то такое Брежнев прошамкал, что пора с этими делами кончать. По этому поводу, кстати, Булат написал свою песню — когда “наш султан сулит нам дальнюю дорогу, возьмемся за руки, друзья, возьмемся за руки, ей-богу”. Вот этот вот султан, который сулит нам дальнюю дорогу, — это была произнесенная с какой-то высокой трибуны реплика Брежнева, что пора уже приструнить этих людей»74.
А в стихотворении Мандельштама «Вы помните, как бегуны…» (1932) упоминаются «отъявленные все лгуны, / Наемные убийцы», которые «.дарили соколов / Турецкому султану» («…считалось, что если кто-то подарил кому-то сокола, то, значит, даритель признавал свою подчиненность получателю подарка»75, то есть присягал ему на верность: «И всевозможным господам / Прислуживали сразу»).
Эти же «наемные убийцы» появятся в стихотворении «Рим» (1937), где город «превратили в убийства питомник / Вы, коричневой крови наемники <.. > Мертвых цезарей злые щенки». При этом обращение к властям «Вы… щенки» напоминает «Конец охоты на волков» Высоцкого: «Вы — собаки, и смерть вам собачья!». Сравним еще в «Четвертой прозе» Мандельштама (1930): «Я один в России работаю с голоса, а кругом густопсовая сволочь пишет»; и в его же стихотворении «Чтоб, приятель и ветра и капель…» (1937): «Украшался отборной собачиной / Египтян государственный стыд».
А другая строка из «Конца охоты»: «Свора псов, ты со стаей моей не вяжись», — напоминает реплику Мандельштама из его разговора с рапповским критиком Сели-вановским: «Мандельштам сказал еще, что его работа становится общественной собственностью, только когда она напечатана, — “тогда бросайтесь хоть всей сворой" (“Осип Эмильевич, вы называете нас сворой!”)»[2981] [2982] [2983] [2984].
Концовка же «Рима»: «И над Римом диктатора-выродка / Подбородок тяжелый висит», — повторяет описания Сталина, сделанные в том же 1937 году: «Он свесился с трибуны, как с горы, / В бугры голов…» («Когда б я уголь взял для высшей похвалы…»), «Под нависанье неба, / Под свод его бровей / В сиреневые сани / Усядусь поскорей» («Когда в ветвях понурых…»).
Подобно «Ариосту», «Рим» формально посвящен итальянской тематике, но, как видим, в подтексте вновь имеется в виду Советский Союз.
Через три года после стихотворения «Вы помните, как бегуны…» (1932) образ султана получит развитие: «Бежит волна-волной, волне хребет ломая, / Кидаясь на луну в невольничьей тоске, / И янычарская пучина молодая, / Неусыпленная столица волновая, / Кривеет, мечется и роет ров в песке. / А через воздух сумрачно-хлопчатый / Неначатой стены мерещатся зубцы, /Ас пенных лестниц падают солдаты / Султанов мнительных — разбрызганы, разъяты, — / И яд разносят хладные скопцы».
Стихотворение было написано в воронежской ссылке, и, как вспоминала Надежда Мандельштам, оно родилось «по моем приезде из Москвы. Я привезла оттуда мешочек с коктебельскими камушками и рассказы, ходившие по Москве, об убийстве Кирова (“ему понадобился труп”)»77. С другой стороны, «в день написания стихотворения (27 июня 1935 г.) над Воронежем пронесся ураган»78.
По словам Юрия Левина (1971), здесь явственно проступают «черты русской социальной действительности 30-х годов»: «“Султаны” получают при этом вполне определенное имя, и восточный колорит стихотворения также перестает нуждаться в объяснении; “солдаты” становятся винтиками государственной машины, бессмысленно действующими и бессмысленно гибнущими; “скопцы”, скорее всего, — работниками идеологического фронта (писателями, прежде всего), разносящими яд, отравляющий все живое и мыслящее; “разбрызганность” и “разъятость” — естественными и единственно возможными формами существования в атомизированном в результате всеобщей подозрительности обществе; “неначатая стена” — тем самым “светлым будущим”, которое проектируют “султаны” и воспевают “скопцы” <.. > Заметим попутно, что эта зубчатая стена напоминает и о местопребывании “кремлевского горца”»79