всё понял и скрыл очередным поклоном гримасу недовольства.
— Давно вы виделись с четой Фикельмон? В не самой официальной обстановке?
— Давно, ваше величество. Вам должно быть известно, что свет не любит стариков.
— О, вы преувеличиваете. Зависит от того каких стариков. Уверен, что вам рады везде и всегда. Не скромничайте.
— Вам, ваше величество, со стороны виднее.
— Вы отправитесь к ним с визитом.
— Слушаюсь.
— И постараетесь понять, понимаете граф, понять, а не узнать, какую именно интригу затеяла австрийская партия.
— Ваше величество! — воскликнул Литта, действительно ошеломленный подобной бестактностью. Сам он традиционно причислялся к «австрийцам», хотя был им весьма условно, а требование императора ставило в затруднительное положение.
— Завтра я отправляюсь в армию, так что поторопитесь. Мне нужно получить от вас ваше мнение до того как я прибуду в войска. Вы меня понимаете?
— Да, ваше императорское величество.
Николай отвернулся к окну, что означало завершение аудиенции. Литта неловко потоптался, но привычки вскоре взяли верх и он направился к выходу.
— Знаете, граф, — остановил его внезапно голос императора, — в детстве я думал, что нет ничего хуже ожидания. Повзрослев, я решил, что главная беда всегда кроется в беспорядке. Но он казался неосознанным, то что можно исправить при должной настойчивости и организации. Последнее время я стал слишком явственно замечать людей сознательно черпающих свои силы не в созидании, но разрушении. Неловко признаваться, граф, но они будят во мне чувство ненависти.
Глава 20
Степан. POV.
Пожалуй, самое занятное для меня открытие в Константинополе заключается в том, что я не встретил ничего удивительного. Ничего, что не вписалось бы в имевшийся шаблон. Турки — интересные ребята, но и только. Ничего неожиданного!
Что я увидел? Люди как люди, колорит восточный. Ленивые и бойкие, важные и пылкие, верящие в собственную честность плуты. Манеры поведения — и те известны заранее. Два варианта отношения к посторонним: либо цветистость витиеватых пышных комплиментов, либо ишак ты паршивый. Способность говорить часами ни о чем, наслаждаясь этим как наличием ума. Нарочитая важность ритуалов. Для меня, повторюсь, не нашлось ничего нового. Я скучал. Внешняя важность, фрагментарная посреди довольно откровенной бедности, не производила впечатления.
Пушкин — иное дело. Поэт восторгался всем «новым», и, поумерив первый пыл, дышал османским воздухом всей грудью.
Безобразов тоже, но менее явно. Для людей их воспитания здесь было раздолье. Кого с детства учили подмечать детали, разнообразную мелочь, чтобы потом блеснуть глубиной понимания. Они и подмечали, накапливали, мотали на ус.
Мне, испорченному «будущим» (вынужден брать его в кавычки), гиперинформированностью и прочими каверзами грядущих веков, казалось недостаточным играть в подобные бирюльки. Мне суть подавай. А суть являлась не особенно сложной. Простая страна Турция. Дворцы, рабы и слуги, султаны и визири. Пафос и пустота. Вот Русь-матушка, здесь другое дело.
Быть может, я не прав? В России ведь тоже поначалу представлялось все простым. Баре да крестьяне. Царь да холопы. Внизу социальной лестницы (очень широком низу) — нечто среднее между описаниями Салтыкова-Щедрина и Некрасова. Так да не так. Россия удивила и продолжала удивлять. Это была совсем другая страна, чем рисовалась воображением, и я не мог до сих пор сказать себе честно, что вполне ощутил её за прошедшие годы.
Взять вот «русское раздолье», упоминаемое теми же авторами. Что это такое для человека со стороны? Сбой системы. Живёт себе человек, живёт. Планы на жизнь строит, стремится их достигать, соответствовать. А потом вдруг раз — подождите, у меня раздолье. Вернусь обязательно. И ведь ждут.
Помню свою отторопь, перешедшую в хохот, когда увидел заботливое объявление на дверях магазина: «временно не работает, хозяин в запое-с». Буковки такие витиеватые, аккуратные, канцелярист писал, не иначе. Вообразил подобную надпись где-нибудь на Невском в 21 веке, стою и смеюсь. А на меня прохожие косятся, мол, что за дурак? Сказано — запой у хозяина, чего гоготать? Сразу видать — деревенщина. Понаедут в наш Петербург…
В детстве мне нравился рассказ Астафьева, в котором отец семейства временами пребывал в состоянии изумления и задавался вопросом «что такое жисть?», после чего крушил всё вокруг. Вот это вспоминалось частенько. Россия жила по-европейски, то есть всяк был опутан правилами от пробуждения до отхода ко сну. Правилами как строгими, так и многочисленными. Я лично привыкнуть к ним до конца не смог и, видимо, не смогу никогда. Освоить удалось порядочную часть, дабы не выглядеть совсем уж странным, и то хлеб. К чудачествам местных потому относился всё более снисходительно. Практически каждый человек здесь временами испытывал необоримое желание выйти за условленные рамки и выходил за них. Мужики пили и дрались, купцы срывались и гуляли как в последний раз, чего только не выдумывая в чаду кутежа, офицеры выкидывали такие коленца, что и не поймёшь как только в голову пришло. Погудев, человек возвращал себе благообразный вид и разум, никак не выдавая внешне своего недавнего поведения.
Любопытно, когда кто-нибудь срывался (всегда неожиданно), то окружающие больше изображали неодобрение, чем ощущали его. Напротив, можно было разглядеть даже зависть, если не мысленную поддержку. Поскольку людей наличествовало немало, то примеры «коленец» являли себя взорам практически ежедневно, не тут, то там, не тот, так этот. Если представить весь народ, или Россию целиком единым организмом, со своими чувствами, то на ум приходило сравнение с огромным зверем, на которого наброшен ошейник. Тот вроде слушается и выполняет команды, но порой ему надоедает и он рвётся с поводка. Но возвращается к послушанию, добровольно, лишь делая вид будто причина в ошейнике. На деле — знает, так лучше для него самого, иначе может выйти смертоубийство такое, что не приведи Господь. Отсюда выходил ещё один нюанс — признавая пользу от правил и их необходимость, зверь этот не верил ни в одно из них само по себе. Иностранцев с запада, особенно вымуштрованных немцев, довольно сильно раздражала особенность русских глядеть на них так, словно тем было известно что-то недоступное им, хотя там не было ничего кроме народной формулы «мели, Емеля, твоя неделя», выраженной глазами.
Признаюсь,