Таковы были данные со стороны обвинения: цепь сильных улик. Выдержит ли она на перекрестном допросе?
На вопросы защитника потерпевший показал следующее:
«Пинчер работал у меня переплеты и надписи на корешках. Он употреблял попорченный инструмент. Он не имел права работать на чужую мастерскую, хотя бы в свободные часы; если бы я знал, что он этим занимается, я бы уволил его». Но Пинчер был искусный мастер, и если он работал для кого-нибудь другого, он мог воспользоваться попорченным инструментом и сделать им оттиски на чужих накладках. Это было, конечно, ясно само по себе, но было вполне целесообразно подчеркнуть это словами самого обвинителя.
Таков был первый шаг вперед со стороны защиты, и, надо признать, довольно удачный; одна улика уже потеряла силу, если только присяжные станут на ту точку зрения, к которой, естественно, будут склонять их благоприятные отзывы свидетелей о подсудимом, и если нам удастся справиться с другими сильными уликами, особенно с золотым чаем.
Следующий вопрос касался накладок с особой приметой; последняя заключалась в том, что одна золотая черта имела изъян, по-видимому, вследствие порчи другого инструмента; эти накладки, как уже сказано, были куплены на распродаже — на распродаже в магазине г-на Мередита. Но на перекрестном допросе выяснилось, что г-н Мередит был банкрот, после признания его несостоятельным весь товар его склада был продан с молотка. Его мог покупать всякий, кто хотел, в том числе и подсудимый; заявление потерпевшего, что он купил все накладки, бывшие на распродаже, не удовлетворило защитника; некоторые из его вопросов показали, что некоторые другие товары того же качества и выработки и с той же приметой могли быть проданы еще до аукциона, а следовательно, могли быть куплены и г-ном Марксом. Сам потерпевший не мог отрицать, что такая покупка была возможна; а присяжные как будто склонялись к тому, что она была и вполне вероятна, Как я уже говорил, возможность легко переходит в вероятность. Еще шаг, и шаг огромный на пути к благополучному исходу дела для подсудимого.
Оставался золотой чай — тетрадки сусального золота с пометками потерпевшего, найденные в топившейся печи! Что тут можно сделать? Посмотрим.
Когда книжки горели, были ли в подвале подсудимый или его сын?
Агент говорит: нет.
Был ли подсудимый под арестом во все время, пока продолжался обыск?
Да.
Ясно, что он не мог бросить тетрадку в огонь и не мог поручить это кому-либо другому.
Говорилось ли вообще о сусальном золоте до той минуты, когда оно было найдено агентом?
Нет.
Искали ли сусальное золото во время обыска?
Нет.
Этот вопрос мог быть предложен только в уверенности, что ответ будет отрицательный. Он был бы в высшей степени рискованным при других условиях; вот почему: если бы во время обыска уже упоминалось о тетрадках, домашние знали бы, что разыскивается золото, и подсудимый мог подать знак, или домашние могли бы сами сжечь тетрадки, а это указывало бы на заведомое укрывательство. Это очевидно. Но вопрос имел большое значение; он устанавливал два обстоятельства: во-первых, он устранял предположение, что домашние, узнав, что именно разыскивается, поспешили уничтожить улику; при иных условиях заведомое укрывательство становилось очевидным; во-вторых, вопрос установил, что похититель, указавший на место хранения похищенного, не сказал агенту, что украл между прочим сусальное золото, иначе обыск был бы направлен и на обнаружение тетрадок.
Итак, оба эти обстоятельства были твердо установлены. Похититель не признавался в краже тетрадок, и тетрадки не разыскивались полицией. Но все еще оставались штемпеля потерпевшего и огонь. Штемпеля сами по себе указывали, что тетрадки принадлежали потерпевшему; не указывал ли огонь на то, что это было известно подсудимому? Нет, если только они не были брошены в огонь по его приказанию. Итак, я вправе сказать, что штемпеля потерпевшего имеют лишь условное значение: если можно доказать, что они могли попасть к подсудимому без его ведома, он, несомненно, должен быть оправдан: все улики утратили свое значение. В доказательство этого защитник заявил в своей речи, а выставленные им вполне благонадежные свидетели удостоверили, что, хотя это и было крайне предосудительно, Пинчер, как искусный мастер, был нанят подсудимым для вечерней работы в его мастерской по оттиску заглавий на корешках переплетов; что Пинчер всегда приносил с собой свои инструменты, в том числе и попорченный инструмент. Было установлено, что, когда нужно было золото для работы, подсудимый давал своим рабочим деньги на его покупку и что иногда они приносили золото, не получив еще денег на покупку; что Пинчер работал поздно по ночам и, как другие, также получал от подсудимого деньги на покупку золота. После этого простой здравый смысл подсказывал каждому, что, хотя Пинчер и получал деньги на покупку, он крал тетрадки у своего хозяина, вместо того чтобы покупать и платить за них на стороне. А если это было так, то со стороны подсудимого не могло быть заведомого укрывательства.
Остается, однако, нахождение тетрадки в топящейся печи. Хотя уже установлено с несомненностью, что ни подсудимый, ни сын его не могли приказать бросить их в огонь, все-таки факт сам по себе слишком необычайный и подозрительный. Надо найти ему объяснение.
Присяжным особенно желательно выяснить это обстоятельство, если только возможно объяснить его. Они не теряют надежды и на это, вспоминая, какими неотразимыми уликами представлялись им первоначально два других сомнительных обстоятельства. Они убедились воочию, что сама невинность может в руках энергичного и умного полицейского превратиться в воплощение преступности, достойное Гая Фокса (глава Порохового заговора). «Золотой чай» нельзя объяснить иначе как свидетельскими показаниями. Защита приводит лучших свидетелей, каких только можно придумать,— рабочих, которые растопили печь золотыми тетрадками. Они допрашиваются порознь и единогласно устанавливают следующие три обстоятельства: что никто не приказывал и не предлагал им бросать тетрадки в огонь, что было время обычного чаепития и что огонь был разведен, чтобы вскипятить воду, что сыщик в своем усердии шарил повсюду, разыскивая что-нибудь, из чего можно было бы состряпать улику; что он заглянул между прочим на полки, устроенные прямо над печкой; на этих полках валялась старая бумага и разный хлам; агент смахнул на пол небольшое количество этой сорной бумаги, среди которой было и несколько негодных листов сусального золота; женщины подобрали этот сор и бросили в огонь; бумага запылала! Да, этот огонек в очаге чуть не погубил человека. Присяжные улыбаются, да и как не улыбаться! Улики, казалось, черны, как ад, а разлетаются, как пыль, и ничего от них не остается. Они видят в защите не одно искусство; это было бы плохим противовесом против фактов; да и вообще искусство мало помогает делу, коль скоро становится заметным. Оно всегда должно оставаться скрытым, подобно механизму, от которого исходит электрический свет. Они видят правдоподобие. Объяснение, данное защитником, представляется естественным, и чем больше всматриваться в него, тем оно кажется более естественным. Ученые сказали бы: это «протоплазма»; оживите ее характеристикой, и она сложится в определенную форму и получит настоящую жизнь. Выступают один за другим не менее двенадцати свидетелей, дающих о подсудимом лучшие отзывы; кажется, что каждый из них прибавляет немного к сумме вероятностей его невинности. В конце концов предположение, что такой человек мог опуститься до столь жалкого преступления, превращается уже в величайшую несообразность, и присяжные говорят: «Не виновен».
Полиция находит особое удовольствие в том, чтобы «закопать» честного купца или ремесленника. Они гордятся этим подвигом, как астроном, уловивший блуждающую комету, или натуралист, накинувший шляпку на редкостную бабочку. Этим объясняется и необыкновенное усердие, проявляемое в подобных делах свидетелями обвинения. Пользуйтесь же этим усердием на пользу подсудимого. Он создал его, пусть же он и пожнет его плоды.
Прибавлю еще одно замечание касательно свидетелей о нравственных качествах подсудимого. Те или иные приемы допроса их оказывают величайшее влияние на ценность их показаний. У одного адвоката их отзывы будут иметь огромный вес при оценке улик; у другого — никакого; присяжные отбросят их, как негодную подделку. Один не умеет перенести достоинства подсудимого в совещательную комнату, другой ни на минуту не выпустит их из нее.
Приведенный пример подтверждает также одно правило, высказанное судьей лордом Брамвелем, но до сих пор еще не воспринятое в надлежащей мере ни судьями, ни адвокатурой, а именно: что оговор, сделанный одним подсудимым против другого, хотя бы и в его присутствии, не есть улика; равным образом то, что сказано одним подсудимым полицейскому чиновнику или другому лицу и затем передано, хотя бы самым точным образом, другому подсудимому, также не есть улика против последнего. Если бы это было так, один вор мог бы посадить в тюрьму полсотни честных людей. Если его слова не составляют улики, когда сказаны в отсутствие подсудимого, как могут они обратиться в улику, будучи повторены при нем? Разве сущность их может измениться от такого повторения? «Уликой,— сказал судья,— служит поведение подсудимого в то время, когда другой подсудимый дает объяснение против него или когда ему передают содержание оговора; то, что он возразит по этому поводу, может быть уликой: если он отрицает сказанное против него, оно теряет всякое значение и должно быть исключено из суммы доказательств».