— Ты что это делаешь? — некстати спросил Конопатин.
— Видишь ведь... Три, четыре...
— А зачем?
— Три, четыре...
Как он похудел! Конопатин даже испугался. Он видел ребра, кости, скулы. Гайдаш весь казался теперь колючим, острым, угловатым. Конопатин осторожно обошел его, молча отобрал винтовку, поставил в угол, сел. Он был мрачен.
— Зазнавайся, черт! — закричал он злобно. — Хвастайся, ну! Хвастайся!
— Хвастаться нечем.
— Врешь. Врешь, черт упрямый. Что ты меня с толку сбиваешь? Хвастайся, говорю, герой! Гоголем ходи.
Он сердился. Это было смешно. Он сам сознавал это. Отчего он сердился? Чем теперь мог он быть недоволен?
— Все у тебя не так, как у людей, — пробормотал он и засмеялся.
Алексей невозмутимо взял винтовку и снова начал вскидывать ее с точностью заведенной пружины.
— Три, четыре... — шептал он.
Его лицо снова стало напряженным, бледным; движением бровей он стряхивал капельки пота.
— Три, четыре...
Владеть винтовкой, как рукой! Чувствовать ее мускулы, как свои, ее кожу — как свою, ее нервы — как свои, ее душу — как свою! Три, четыре...
Конопатин молча следил за ним. Потом неожиданно спросил:
— Сегодня тренировочную стреляли?
Алексей опустил винтовку.
— Стреляли.
— И ты стрелял?
— Конечно.
— И стрелял... плохо?
Гайдаш молча вскинул винтовку и со злостью продолжал гимнастику.
— А завтра зачетная стрельба? — неумолимо продолжал политрук. — И о стрельбе рапорт командующему? Продолжайте, товарищ Гайдаш, я вас понял. Три, четыре...
И он, смеясь, обнял Алешу за плечи.
— Ах ты чудо-юдо-ры-ба-кит. Значит, и тебя задело? Задело ведь, сознавайся. Я так и знал. Я знал это. Такое время, брат. Нельзя в сторонке. Я знал, что это будет. Ну давай, брат, давай потолкуем, садись. Ты свой стрелковый недостаток знаешь?
Знает ли он! Алексей грустно усмехнулся. Он тащил свой стрелковый недостаток за собой как проказу. Он был дергун. Нетерпеливо и зло рвал он спусковой крючок. Ему не хватало выдержки, спокойствия, уверенности. Все было у него — отличные глаза, крепкие руки, хорошее дыхание, упрямая башка на плечах. Не было только выдержки, дисциплины. И это решало все. О, он знал свой стрелковый недостаток и боролся с ним как с чертой характера.
«Дергун я, дергун, во всем дергун», — со злостью признавался он себе.
Он любил скоростную стрельбу, стрельбу с ограниченным временем. Он не был создан для тира. Обстановка воображаемого боя, созданная на стрельбище ребятами из саперного взвода, возбуждала его. Он верил в то, что лежит в окопе, что на него наступает противник; он слышал его пулеметы. Он видел, как, окутанные снегом, пригнувшись, бегут на него вражьи солдаты в касках. Вот их хриплое «ура», вот штык у горла...Хотелось вскочить, палить без разбора, без правил, без наставлений. Огонь, огонь!
— Не дергай, не дергай... — шептал он себе тогда и, затаив дыхание, медленно спускал крючок.
— Отличное средство для лечения больных нервов, — бледно улыбался он и отирал пот и снег со лба.
Теперь он знал, не подходя к мишени, результат своей стрельбы. Вслед выпущенной пуле он говорил с досадой: «Не так! не так надо было!» — и давал себе слово, что в следующий раз будет стрелять лучше.
Его зачетные стрельбы, те, о которых рапортовали командующему, были отличны. Ребята с удивлением и дружеской завистью смотрели на него. Курсант татарин Миндбаев спросил Алексея таинственно:
— Секрет знаешь, да? Скажи секрет.
Секрет? Да, он знал для себя секрет — быть хозяином своих чувств на линии огня. Наконец-то он стал их хозяином!
Но на тренировочных стрельбах он распускался. Он стрелял хуже других. Самое скверное, что он знал, почему плохо стреляет: это была будничная стрельба, а он привык к фейерверкам. Часто ловил он себя на этом. Он лежал в снегу, прицеливался, щелкал вхолостую затвором, — и чувствовал, что делает это без души, механически, все вокруг делают, надо и ему. «Не любишь? Не любишь? Скучно стало? — язвил он. — А мазать на стрельбе любишь?»
Вокруг него лежали на снегу бойцы. Вместо утренней зарядки — теперь была стрелковая зарядка, ружейная гимнастика, наводка со станка, прицеливание, заряжание, спуск. Повсюду трещали сухие щелчки затвора. На малом стрельбище занимались командиры. Словно курсанты, лежали они в снегу, обучались подгонке ремня, прицеливанию, спуску. И командир полка лежал с ними. Он распластался на заботливо брошенной кем-то рогожке и озабоченно целился в сосну, на которой была пришпилена мишенька. Это и был прорыв. Жестокое это слово повисло над полком. Хмурые ходили командиры. Командир полка сердито покусывал усы. Даже на кухне царило уныние. Дежурный по полку придирался к повару. Повар злился, борщ выходил пересоленный. «Такие стрелки и этого борща не заработали», — огрызался кок.
Теперь, читая в газете о прорыве в Донбассе, Алексей ясно представлял себе это. Смешно было представлять шахтеров, лежащих с винтовками перед мишенями. Он знал: у них были другие мишени. Но стиснутые зубы, чувство обиды за шахту, за полк, общая тревога, аврал, набухшие в усилиях мускулы были общими и здесь и там. И как там на Павлика, Рябинина, на «знатных люден» Донбасса (это слово только входило в словарь, но им уже были отмечены многие ребята Алешиного поколения) с надеждой смотрели глаза страны, так (и это чувствовал Алеша) на него смотрел полк, по нем равнялись курсанты. Можно было, конечно, успокоиться, даже радоваться: вот у вас дело не выходит, а у меня отлично идет стрельба. Но такие мысли даже в голову не приходили и не могли прийти Алеше. Все реже радовали его личные успехи, все больше печалили личные неудачи, неудачи отделения, взвода, школы, полка. Он не умел успокаиваться. Останавливаться тоже было некогда, его обгоняли другие. Теперь и он с досадой поглядывал на слабых стрелков своего отделения. Хотелось, чтоб отделение было лучшим во взводе, а взвод лучшим в школе, а школа... Стыдно было называться курсантом, когда школа стреляла хуже второй роты, которой командовал насмешливый и франтоватый Агеенко.
Алексей понимал: прорыв нельзя взять штурмом, броском, криком. Кричали много, и командиры, и Алеша, и курсанты. Но все понимали — не криком одолеешь стрелковую немочь. По самому себе Алексей знал, в чем тут дело. Сегодня он почувствовал это больше, чем всегда. В технике? В выучке? В учебе? Но эти слова замаскированно означали ненавистную тренировку. «Ни за что!» — сказал он сначала, а кончил тем, что пришел в казарму и стал в пустом спортивном зале вскидывать винтовку, три, четыре... Завтра — зачетная стрельба, с этим нечего было шутить.
Все это увидел и понял Конопатин, прочел в Алешиных острых скулах, в голодных глазах, в ребрах, на которых было мало мяса. Что-то болезненно сжалось в Конопатине, он снова обнял Алешу и усадил его рядом с собой.
— У тебя вид нехороший, Алексей, — сказал он задушевно, — какой-то... ощеренный, — ему захотелось смягчить выражение, легче всего было замаскировать слово шуткой, — не воинский вид, товарищ. «Боец должен глядеть бодро и весело, мол, пуля — дура, штык — молодец», — осторожно пошутил он, но Алеша не улыбнулся, слушал молча, наклонив голову.
— А я тебя не таким ожидал увидеть, — признался Конопатин. — Думал, зазнался уж. А что — я бы на твоем месте зазнался. В самом деле: отличные у тебя дела. Ведь правду будем говорить: тебя в полку давно уж как стрелка похоронили. По третьему разряду. И я грешен. Не ожидал от тебя такой прыти.
Алексей усмехнулся:
— Не ожидал? А теперь, признайся, руками разводишь и думаешь про себя: «Вот ведь какие бывают случайности!» И тоже ждешь, ждешь, как все, что завтра случай мне изменит и все как дым развеется. А я говорю, — он стукнул ладонью по кожаной кобыле, — а я говорю вам: не случайность. Слышите? Не случайность.
Конопатин пристально посмотрел на него и крякнул: «Ага!»
Ага! Вот оно что! Ну теперь он был спокоен.
— Могу я закурить здесь?
Наконец-то он чувствовал себя удовлетворенным, как доктор, который нашел верный диагноз.
Но он не стал прописывать лекарств, не стал читать прописей. «Рассосется, — беспечно подумал он и вздохнул облегченно. — От этого не умирают».
Он ни о чем не спрашивал. Он только внимательно глядел на приятеля, и Алексею казалось, что политрук уже все знает. Он рассердился даже: черт подери, откуда у этого рыжего парня такие глаза?
Ну, да. Покоя не было в его уязвленной душе. После утомительного дня он не знал покоя и вечером. «Что еще? Что ему теперь?» — озабоченно думал он все время. Ему казалось, что он что-то упустил, забыл, проморгал. Завтра это откроется — и весь полк будет смеяться над вчерашним героем.
Он снова и снова возился с винтовкой, просиживал вечера над книгами, перед сном тщательно перетряхивал свое красноармейское хозяйство. Вытаскивал из чехла саперную лопатку. Железо жирно блестело маслом. Ручка казалась полированной. Но он снова и снова принимался чистить ее. «Еще скажут: у Гайдаша шанцевый инструмент не в порядке». Потом он замечал, что чехол грязный. Надо бы простирнуть его. Где? «Ну это в следующий раз, — решал он, — у всех грязные». Но мысль о грязном чехле не покидала его. «Завтра же постираю». Он брал противогаз. Начинал копаться в нем. Протирал очки. Вытирал насухо маску, смазывал маслом горло патрубка, наводил глянец на коробку. Все это и без того было чисто, блестело, играло под тусклым лучом лампы, а он все возился да возился.