— В обозе и то потребуются конюхи, знающие коня, механики, кузнецы, сапожники...
— Ну вот, — криво усмехнулся Алеша, — даже и в обозе для меня не найдется дела. Все это я, однако, понял и почувствовал. Потом этот маленький, беспартийный мануфактурный приказчик Дымшиц показал мне пример. Не будь Дымшица, конечно, было бы что-либо другое. Но Дымшиц, это было чересчур.
— Это чванство?
— Как хочешь называй. Но для меня порция была великоватой. Однако проглотил. Ничего. Лошадиная доза лекарства, конечно, но подействовало. И не в Дымшице дело. Дело в армии, которая и Дымшица ведь сделала другим, хоть и ему не надо ликбеза. Армия тоже явилась для меня школой, — я в приготовительном классе пока, — но школой иной, чем рисуют в книжках. Это, ты знаешь лучше меня, школа большевистской дисциплины, большевистской выдержки, и большевистского мужества, и большевистской ненависти. Здесь встретил я Ковалева, — его лицо стало алым, острым, — он хотел меня купить, улестить, испугать. Идиот! Командующий спросил меня: «Не трудно ли вам в армии?» Откуда он знал, а, Конопатин? «Нет, нетрудно», — ответил я. И я, Ваня, сказал правду. Теперь нетрудно. Физических трудностей я не боялся никогда. Мне Стрепетов, когда мы сюда ехали, сказал, что единственно, чего он боится, — это армейской каши.
— Каши?
— Ну да. Парень к изнеженному столу привык, а я, брат, бывали дни, и каше был рад. Нет, кашей меня не испугаешь. Да и Стрепетов сейчас кашу вовсю рубает, добавки требует. Нет, не физических трудностей боялся я. Я парень здоровый. А дисциплина... я ответил тебе уже: я возненавидел анархизм и индивидуализм в себе и вытравлю, выдавлю их из себя по капле.
Он замолчал. Его лицо было бледно и зубы стиснуты. Конопатин молча продолжал курить. Окурки, аккуратно сложенные кучкой на рыжей кожаной кобыле, уже погасли.
— Ну вот, — выдохнул Алеша. — Вот и все. Нежданно-негаданно стал я, как ты выражаешься, героем. Я знаю, вы считаете это простой случайностью. Так думаю и я... в душе... Стрельба при командующем была случайной, ну... вдохновенной, что ли... как импровизация на скрипке. Знаю: как и всякую импровизацию ее трудно повторить. А я повторю! — закричал он. — Я всегда буду так стрелять. Не случайность, говорю я вам. Вы можете мне верить или не верить, но назад теперь меня не повернуть.
Он остановился, зло поблескивая глазами, готовый к спору, к драке, к борьбе.
Но Конопатин молчал и попыхивал папироской. Потом неожиданно спросил:
— А ты думаешь, что если стал отличным стрелком, если у тебя саперная лопатка блестит, так ты уж и великолепный большевик. Так, что ли?
Алеша растерялся.
— Нет, разумеется...
— Я рад этому разговору, — сказал Конопатин и встал, стряхивая пепел с себя. Потом, улыбаясь, посмотрел на Алешу и положил ему руки на плечи, — честное слово, я рад. Нам стоило поговорить с тобой, Алеша. Мы мужчины, ты сам сказал так. Поэтому, если мои слова будут жестковаты, — ты не взыщи. Ладно? Ну вот.
Он подошел к окну и посмотрел на улицу: плац, облитый лунным светом, поблескивал синими искрами. Алеша тоже подошел к окну.
— Мы выходим на большую дорогу, друг Алеша, — задумчиво сказал политрук, — мальчики вчера, воробьи на баррикадах, подносчики патронов — мы сегодня выходим на широкую дорогу жизни. Мы находим свою дорогу не ощупью, как все и всегда. Нам легче, дороги распахнуты перед нами, но и трудней. Кому много дано, с того много и спросится. С нас много спросится, Алеша. В счастливое время мы с тобой живем, товарищ, потомки будут завидовать нам. Вот мы стоим с тобой и толкуем. Не новая тема. Сотни лет молодые люди, наши с тобой ровесники, стояли вот так же, обнявшись, у окна. Смотрели, как играет снег синими искрами, и говорили о том же. О мировоззрении, о взгляде на мир, об идеологии — называй это как хочешь, сущность одна: перед молодыми людьми лежала дорога, и они думали о том, как по ней пройти. Все они искали путеводной звезды, ждали попутного ветра. Молодые люди всегда искали. Ошибались, надеялись, разочаровывались и снова искали. Одни искали бога, другие бросались в туманные дали немецкой философии, третьи бродили без догмата, неприкаянные и лишние на земле, четвертые находили идеал в отцовском лабазе и сами становились лавочниками, свалив на пыльный чердак юношеские грезы и чаяния. Нам с тобой, Алеша, не надо искать и бродить в тумане. Мы нашли. Нашли в борьбе, в боях. Ты скажешь: это наши отцы нашли, а не мы. Нет, и мы. То, что завоевали в Октябре отцы, досталось нам не только по наследству. Мы боевой практикой осваивали и получали это драгоценное наследство. Мы нашли самую верную философию, самую чистую веру, самую бескорыстную любовь и самую священную ненависть. Молодые люди всегда искали идеалов, образов, учителей. Нам с тобой, молодым людям тридцатых годов двадцатого века, ясен идеал: вот он, — он указал на портрет, прищурившийся со стены, — это идеал большевика, идеал человека. Для нас с тобой вопрос в том, как приблизиться к этому идеалу.
Он замолчал и долго смотрел в окно.
— Как? Как стать человеком что надо! — наконец, снова заговорил он. — Как прожить свою жизнь с толком, оставив след на земле? Не раз и не два задумывался я над этим, как задумывались, вероятно, и другие мои сверстники. Самовоспитание? Самосовершенствование? Гимнастика ума, воли, чувств? Аскетизм? Составить для себя правила поведения и строго следовать им? Я читал где-то, что многие великие люди поступали так. Франклин, Толстой, например. Франклин-юноша ставил себе отметки за поведение. «Бережливость — двойка». Значит, потратился на леденцы. Что ж, и нам с тобой завести такие отметки? Составить катехизис добрых правил и каждый день заглядывать в него?
Алексей засмеялся.
— Да, нам это смешно. А им, что ж, им, вероятно, помогало, — продолжал Конопатин, — что ж нам? У Смайльса, кажется, есть книжонки, посвященные воспитанию человеческого характера. Он рекомендует упражнения, уроки, дает наставления. Подойдет ли это? Заняться самосовершенствованием? Избегать общества дурных товарищей, окружить себя умными книгами, стать книжными червями? Глядеть на жизнь только через книгу? В великолепном одиночестве ощущать себя центром мира, драгоценным сосудом знаний, без надежд применить эти знания к жизни? Видел я этаких начетчиков и в комитетах и в штабах, беспомощны они, как слепые котята. Веревкус, граблиус, книжные формулы. Нет, и это не подойдет. Характер, — мы знаем это с тобой, — формируется в борьбе и в труде. Помнишь Энгельса: «Труд создал самого человека». Рука не только орган труда, она также и его продукт. Язык возник из процессов труда. Труд, борьба, коллектив — вот где и чем формируется настоящий человек. У нас в ходу выражение «работа над собой». Мы произносим это и часто не понимаем всей мудрости этой фразы. Работа над собой! Работа, заметь. И трудная работа, скажу по чести. Вспомнилось мне сейчас, — усмехнулся он, — как один благородный римлянин у Анатоля Франса мечтал о том времени, когда люди перестанут побеждать друг друга и примутся побеждать самих себя. Далеко до того времени, когда кончатся войны. Мы знаем это с тобой, Алеша, но мы хотим победить и победим в войне. А для этого надо уметь побеждать в себе гнилое, переделывать самих себя. Работать над собой, — сказали бы мы по-нашему. Я спросил тебя, — продолжал он, видя, что Алеша внимательно и молча слушает, — достаточно ли быть отличным стрелком, чтобы считать себя уже отличным коммунистом? Слов нет, коммунист должен владеть техникой. Сегодня партия поставила тебя под ружье, ты обязан отлично владеть ружьем, — он улыбнулся, вспомнив Алешину ружейную гимнастику, — завтра партия поставит тебя рядом с Дымшицем к прилавку, и, будь добр, поучись у Дымшица отличать шелк от маркизета. Но делает ли одно отличное владение техникой человека большевиком? Нет. Сам знаешь, этого мало. Что же нужно? Есть в тебе это? Большевика отличает прежде всего высокая идейность. Есть она в тебе? Идейность немыслима без широких и глубоких знаний. Есть они у тебя? Идейность предполагает в большевике принципиальность, непримиримость, ясное знание цели, умение стремиться к достижению ее. Есть ли в тебе все это? У большевика выше всего и чище всего его партийность, преданность партии и делу освобождения человечества. Без берегов эта преданность, самая великая жертва во имя ее, — легка и осуществима. Если во имя торжества одной человеческой мысли люди шли на костер, — то во имя освобождения человечества на какие жертвы ты не поскупишься? В тебе эта преданность есть, я это знаю, товарищ. Но есть ли в тебе, Алексей, умение проявить эту преданность революции с наибольшей пользой? Не просто это, найти для себя дело, где ты сможешь с наибольшей пользой, отдавая все, что имеешь, служить революции. Большевик должен, далее, быть вожаком масс. Без этого какой же он большевик? Что ив того, что ты грамотнее, идейнее, убежденнее Миндбаева, если ты Миидбаева не тянешь за собой? Что из того, что ты отлично стреляешь, если Миндбаев из твоего взвода стреляет плохо? А ведешь ли ты за собой Миндбаевых, Алексей Гайдаш? Или все то же самоусовершенствование, знания в копилочку для себя, грамоты за личные успехи на стенку в рамочку?