Он идет по вязкому берегу и поет:
Гой ты, тундра пробужденная... Эх!
Ты, дорожка бездорожная... Эх!
Мои ноженьки промокшие...
Э-эх!
Кричит гусь в небе. За горой протяжно ревет олень. Пронзительно вопят чайки-мартышки. Полярные совы, важно раскинув свои великолепные весенние наряды, носятся над рекой, садятся на черные с прозеленью скалы. Шустрые лемминги со злобным писком шныряют под ногами. Выпорхнула из-под кочки жирная белая куропатка, побежала по снегу, переваливаясь с боку на бок, как купчиха.
— Эй, барыня, погоди! — крикнул ей вслед дядя Терень, не успевший скинуть с плеча централку.
Куда там! Испуганно закосолапила, взлетела — и нет ее!
А под ногами уже возятся проворные кулики — остроносые сплетники, попискивает куцехвостая пеструшка-салопница в рыжей шубейке, пробежал песец, драный, облезший... И все это — живущее и оживающее — суетится, хлопочет, кричит, звенит, поет, радуется весне. Даже лед на реке ломается с радостным звоном.
Все правильно, сроки сбываются. Дядя Терень довольно улыбается в усы.
Он подходит к бревенчатому домику под медно-красной скалой. Эй! — стучит он в дверь палкой. — Есть хозяин дому сему?
И ждет ответа. В избе тихо. Из трубы струится легкий унылый дымок. Сугробы подле избы начали уже таять, из них выглянули на свет ржавые консервные банки. Они, как и подснежники, появляются только весной.
— Есть живая душа в доме? Отзовись! — снова кричит старик, нетерпеливо постукивая палкой.
Дверь распахивается, и на пороге появляется унылый лохматый парень.
— Ну, здравствуй, Арсений!
— Здравствуй! — нехотя отвечает парень, пропуская вперед гостя.
— Не ладно гостя привечаешь, — укоризненно говорит дядя Терень и сбрасывает с плеч ружье и походный мешок. — Почто скучный?
Он окидывает и избу и парня внимательным, но насмешливым взглядом. На столе — ворох писем, телеграмм, фотографий: курносая бабенка, кудряшки из-под берета; вот она же в шубке, она же в сарафане, голое плечо блестит. Вот опять она же на стене. Улыбается жеманно и застенчиво.
— Угу! — произносит дядя Терень и садится на полешко у печи.
Однако он ни о чем не спрашивает. Он все уже знает, все понял. Знает и какое поручение даст ему Арсений. Стаскивает сапоги, ставит их к печи и молчит. Ждет, глядит, как бегут по стеклу мутные ручьи. Слушает, как звенит капель с крыши.
Арсений молча бродит по избе, ставит чайник на огонь, чашки, хлеб, мясо — на стол, потом тяжело опускается на табурет.
«Ну, как нынче промысел?» — надо бы спросить дядю Тереня по обычаю, но он не спрашивает. Арсений молчит, молчит и он.
— Разлюбила, — шепчет Арсений. — Ты не говори, дядя Терень, не спорь, пожалуйста...
— Я и не спорю,
— А я тебе говорю: сука она. Вот кто!
— Ты и прошлый год так говорил. Одначе ошибся.
— А теперь уж не ошибусь, нет. Две недели в этом деле разбираюсь. Все письма подобрал... Одно к одному, — бормочет Арсений. — Не ем, не пью, из избы не выхожу... все читаю... Все читаю...
— Разобрался? — насмешливо спрашивает дядя Терень.
Но Арсений не слышит насмешки.
— Вот, — говорит он, — вот. Сам гляди, старик.
Он раскладывает на столе письма. Так следователь раскладывает вещественные доказательства.
— Вот, — суетится он, — от двадцатого ноября письмо. Первое нонче. Видишь в конце: «горячо-горячо целую?» Заметил? Горячо-горячо... А вот — девятнадцатое декабря. Вот — «крепко целую»... Не горячо, старик, а только крепко... Заметил?
— Это что ж, хуже?
— А вот последняя радиограмма, майская. Читай: «целую». Просто — целую. Без никаких. А время приметил? Мая третьего. Майское дело... Закрутилась, хахаля нашла. Ясно? — торжествующе спрашивает он. Горькое это торжество! — Нет, ты сам посмотри, сам... — и он тычет дяде Тереню письма.
Дядя Терень неторопливо достает из-за пазухи очки, напяливает их на нос. Глядит в письма. Действительно: от двадцатого ноября — «горячо-горячо целую», от девятнадцатого декабря — «крепко целую», а от третьего мая — «целую» просто, без никаких.
— Ну? — тревожно спрашивает Арсений.
Какого ответа он ждет? Утешения или подтверждения злой догадки? Дядя Терень необычайно серьезно вертит в руке письма и молчит.
— Ну? — снова спрашивает Арсений.
— Это весна... — наконец произносит старик, — весна в тебе бушует, парень.
— Весна? — растерянно переспрашивает Арсений. — При чем тут весна?
На печи запел чайник. Дядя Терень ставит его на стол и принимается за еду. Арсений ничего не ест, вертит в руках письма.
— Ты не спорь, не спорь... — бормочет он, — я эти письма до дыр перечел. Я каждое слово в них перетряхнул, взвесил. Не зря ведь слово сказано. Каждое слово свой смысл имеет.
— Это у тебя оно нонче смысл имеет, а бабенка твоя их зря ставит. Какое в голову придет.
— Не бывает так, старик, не бывает. Слово от души пишется. Вот от двадцатого ноября письмо... Я его наизусть помню. С тяжелой душой письмо писано. Скучала по мне, видно, мучилась... — Его лицо становится добрым, нежным, серые глаза голубыми.
— Мучилась? Ну вот... — поддакивает дядя Терень и смеется.
— Потом пошли письма смущенные... будто виноватые. В чем-то был ее передо мною грех. Был. А последнее письмо — вовсе легкое. Так, без души пущенное. Пишет: в кино была.
— А что же, ей и в кино не ходить?
— Да писать-то мне об этом зачем? Я ведь в кино не хожу. Ну, ходи, ходи в кино, — кричит он вдруг в дверь, словно продолжая свой давний спор с женою. — Да пишешь-то мне об этом зачем? Сладко ль мне такое читать?
— Кровь в тебе бушует, парень, — качает головой дядя Терень. — Это от одиноческой жизни. Бывает...
В печи потрескивает плавник, обуглившиеся головешки рассыпаются, в последний раз вспыхивают ярким светом и гаснут.
— На Диксон идешь, дядя Терень? — тихо спрашивает Арсений.
— На Диксон.
Оба молчат.
— Почту возьмешь?
— Возьму.
И опять долго молчат.
— И ответа дождешься?
— Дождусь.
Дядя Терень встает и идет к койке. Расстилает тулуп, готовит постель.
— Так я напишу... дядя Терень, — нерешительно и словно виновато говорит Арсений.
— А напиши, напиши...
И пока дядя Терень спит, Арсений сочиняет радиограмму. Он рвет листок за листком, грызет ручку, снова пишет. Его лицо попеременно отражает все человеческие чувства: от нежной любви до яростной злобы, от дикого отчаяния до тихой надежды.
Через четыре часа старик уже на ногах. Время дорого, а путь далек. Арсений провожает. Идут молча. На берегу прощаются. Арсений крепко жмет руку дяди Терек я и, заглядывая в глаза, спрашивает:
— Так ждать?
— Жди, парень, жди...
Теперь путь дяди Тереня лежит напрямик, через бухту.
Арсений долго еще стоит на высоком берегу и глядит, как бредет по льду старик, перепрыгивает через трещины, обходит забереги, проваливается в бродный мокрый снег, падает, подымается и снова идет. Мешок подпрыгивает на его спине. В мешке телеграмма.
Наконец проклятая бухта позади. Дядя Терень выбирается на берег. Отряхивает снег со штанов, с сапог, садится на кочку посуше и переводит дыхание.
Вёсны ли стали хуже, или годы уже не те, только все трудней и трудней становится старику дорога.
«Еще год-два похожу, а там и на покой!» — думает он, вытирая пот со лба и с шеи.
Небо над тундрой голубое, высокое, чуть-чуть влажное — такое, как дома в апреле. Так же пахнет земля, сырая, развороченная. Так же звенит вода. Так же кричит гусь на озере. Только жаворонка нет.
Дядя Терень, кряхтя, подымается на ноги и идет.
Вот уж снова слышится песня:
Гой ты, тундра молчаливая... Эх!
Край далекий, позаброшенный... Эх!
Где ты, мачта, где, заветная?
Э-эх!
Он идет, выбирая места посуше. Хорошо идти галькой, хуже — вязкой, жирной глиной, совсем плохо — лощинами: под тонкой, обманчивой коркой снега — студеная вода.
И когда дядя Терень идет лощиной, он уж не смотрит в небо. Небо — высоко. Вода — близко. Он идет осторожно, щупает снег палкой, трубка гаснет, песня смолкает. Тут, если провалишься, не выберешься, — снег рассыпчатый, ухватиться не за что.
Так идет он через лощины, подымается на холмы, бредет тундрой и выходит на узкую тропинку, протоптанную зверем. В рыжей глине — отпечатки копыт. След свежий. Он ведет на север, дяде Тереню по пути.
Старик идет по следу и думает:
«Что оленя на север гонит? Овод! А осенью с севера на юг? Голод. А что же человека сюда гонит? Ох, беспокойное творение человек!»
Оленья тропинка круто сворачивает вправо. Дяде Тереню надо бы прямо — и ближе, и суше, — а он все идет по следу. Какой овод гонит его?
На холме он останавливается, поднимает голову н. совсем как старый, седой олень, нюхает воздух.
Пахнет влажной, сырой землей, болотом, стоячей водой, травой, перепревшей под снегом, — терпкие, ржавые запахи тундры. Ветер несет их на дядю Тереня. Только запахов зверя не слышно. Плохи у человека ноздри, зато глаза хороши.