– Да, значит, и у Шерлинга есть мотивы. У Елены Андреевны в отношении Лидии мотив веский – ревность, а в отношении Богдана что, тот же самый – устранение свидетеля? Не вяжется у меня что-то с ней, Вадик, чтобы такая женщина и такое сделала…
– Вяжется – не вяжется, оставим пока в стороне.
– Да, конечно, но… Значит, уже двое, то есть трое из них, – Мещерский вздохнул. – Теперь Лесюки. Я про них как-то все время вместе думаю, неразделимо. У них тоже мог быть мотив – какой-то пока нам еще неизвестный – устранить жену Шерлинга. Может, что-то связанное с политикой, деньгами, шантажом каким-нибудь, да мало ли скрытых причин. Но Богдан… Это невозможно, Вадик. Он их сын. Единственный, любимый сын. Теперь Злата. У нее в отношении Богдана мог возникнуть мотив ревности, ненависти, но Лидия-то чем ей мешала? Ее-то зачем ей было убивать? Или опять неизвестный мотив? Кто остается? Девочка Маша? Убить свою мать она, естественно, не могла.
– По-твоему, дети родителей не убивают? Никогда? – буркнул Кравченко.
– Бывает, конечно, но… Нет, не верю. Не могла она столкнуть мать в пропасть. И Богдана она тоже убить не могла, они же…
– А тебе не странно, что в замке, оказывается, есть человек, которого вроде бы и не заподозришь?
– Это в детективах всех сплошняком подозревают. И самый безгрешный и есть убийца, а мы…
– Мать могла быть против их связи, – сказал Кравченко. – Мы же ничего не знаем об их отношениях. Мать могла запрещать ей. А девчонка… ты видел, какая она была вчера там, в спальне, когда орала на нас?
– Но Богдана-то она любила!
– А мы не знаем, что произошло в спальне потом, когда мы все разошлись. Он мог к ней вернуться и сказать: мол, девка, не надейся, мало ли что там мамаша моя брякнула прилюдно, а я на тебе все равно не женюсь. Что наша Маша тогда почувствовала, а?
– Это все чисто теоретические предположения, умозрительные версии…
– А версии и есть чистой воды теория, если они не подкреплены вещественными доказательствами. Кто у нас последний? Пацан?
– Илье четырнадцать лет.
– И тем не менее девчонку он к Богдану ревновал зверски, – Кравченко потер лицо ладонью. – Ты присмотрись к нему, фокусы его велосипедные на лестнице перед ней вспомни. В отношении же ее матери… тут, пожалуй, мотива внятного нет.
– Мы вот с тобой их к убийствам примеряем. А они, между прочим, возможно, нас подозревают.
– Это их право, Серега.
– Но меня еще никогда такими подозрениями не…
– Самое паскудное, что и смыться нам сейчас из замка не дадут. Лесюк… на убийство Лидии он, можно сказать, сквозь пальцы глядел. Но теперь его сын убит. И я думаю, они с жинкой Олесей Михайловной до конца пойдут, если только, конечно, они сами не причастны…
– Я в их причастность к убийству родного сына не верю, так же, как и отказываюсь верить в виновность четырнадцатилетнего мальчишки и девушки, чья мать и чей жених погибли. А почему ты о Шагарине не заговариваешь? – Мещерский посмотрел на Кравченко. – Он, как и Гиз, вполне мог совершить оба убийства. И мотивы у него были, точнее, не мотивы, а его психическое состояние. И по замку он как привидение бродит. По ночам, на рассвете. И в комнате его вчера утром не было – ты сам говорил. Вопрос только в одном – мог ли он в своем нынешнем состоянии добраться до просеки?
– Думаю, вполне мог, – ответил Кравченко. – Пройти полтора километра ему по силам.
– Черт знает, что он там себе сейчас воображает, после этой своей летаргии. О чем думает, о чем грезит. Ведет себя он более чем странно. Я больше скажу – они все боятся его. Да и мне в его присутствии как-то не по себе все время. – Мещерский покраснел, вспомнив свой пражский обморок. – Илья вообще от него как от чумы шарахается. А Елена Андреевна… Ты вспомни, какая она порой, – сплошной клубок нервов. У Шагарина психика травмирована. Это даже Гиз, который ему роль пифии готовит, вынужден признать.
– Но все же на совсем сумасшедшего Петр Петрович наш пока не тянет. Скорее это… на зомби скорее.
– На зомби?
– Ага, – Кравченко нагнулся, сорвал травинку. – На того, про кого ряженые пели: «Ни жив ни мертв».
– Я с тобой серьезно, а ты…
– И я серьезно. Откроет рот наша пифия во время телемоста, возвестит, а ее сразу под белы руки и в дурдом. Наверняка этим все и кончится.
– С такими деньгами, как у Шагарина, в дурдом не посадят.
– Но и слушать не станут. А тем более верить.
– А если сбудется? А вдруг? – спросил Мещерский.
Кравченко усмехнулся. Пожал плечами.
Какое-то время они молчали. Смотрели на рабочих, на вырытые экскаватором траншеи. Мимо проехал грузовик – пыль заклубилась по дороге. В горле запершило. Солнце начало потихоньку припекать. После вчерашнего ливня день опять обещал быть жарким. Пора было возвращаться.
– Никакой отправной точки, за которую можно было бы зацепиться, – уныло подытожил Мещерский. – И вообще там, в замке, чувствуешь себя словно в каком-то зазеркалье. Вроде бы реальность, но какая-то зыбкая, ускользающая. Даже та информация, которую мы имеем, все эти их разговоры, откровения… Не знаешь, чему верить. Шерлинг нам говорил, что его жена посещала сеансы психоанализа Гиза, а Гиз про какую-то краденую свечу толкует и при этом ухмыляется. Официант орет, что чудовище увидел. Мертвец из гроба выскакивает как попрыгунчик, на баб кидается. А у самого лицо в муке и клыки из сырой картошки. Охранники вроде байки рассказывают про Потрошителя птиц, а у самих рожи серые от страха… Чему верить? Тому, что слышишь, или тому, что видишь? Неподдельному их страху перед суевериями? Или утверждению, что убийства могут происходить только по одной-единственной причине – из-за денег, по одному мотиву – корыстному? Но мы с тобой сейчас – вот что еще странно – даже и не упомянули про корыстный-то мотив.
– А может, зря не упомянули? – спросил Кравченко. – А насчет ускользающей реальности, Серега… Это и есть жизнь.
Глава 30
ТОЧИЛЬНЫЙ КАМЕНЬ
Муха кружила над вазой с фруктами. Спикировала на янтарный бок испанской груши, оправила задними лапками крылья и замерла, присосавшись хоботком к кожуре. Олег Гиз, сидевший за столом, потянулся к крахмальной салфетке. Муха упредила удар, взлетела, жужжа, описывая восьмерки.
– Мерзость, – хрипло выдавил сидевший напротив Гиза Павел Шерлинг. – Мерзость какая. Убрать это немедленно!
Подскочивший официант убрал вазу.
– …А мне потребно знать, яки таки меры приняты к розыску убийц моего сына! Шо зроблено зараз! – голос Андрея Богдановича Лесюка раздавался подобно грому за дверями столовой.
Лесюк с утра звонил в Киев. С генеральным прокурором его не соединяли, и это что-то да значило. А на старшего оперативно-следственной бригады, сформированной в столице еще вчера вечером, но так пока и не прибывшей в Закарпатье, он кричал, как на подчиненного.
Гиз ждал, что Лесюк войдет. Он хотел дать ему дружеский совет: не надо звонить в Киев, не надо кричать. Бесполезно.
– Что ты на меня уставился? – резко спросил его Шерлинг. – На мне узоров нет.
Гиз опустил глаза. Муха… она улетела. Спаслась. А у Шерлинга мешки под глазами, кожа на лбу шелушится. Ему нельзя пить. Почки больны. Несмотря на его прежний цветущий вид, на увлечение восточными единоборствами, почки полны камней. Со временем дело дойдет до приступа. Необходимо очищение, кардинальная детоксикация. Можно, как и Лесюку, дать ему совет, но ведь и он не послушает.
Разве они когда-то слушали, слышали друг друга? Разве будут слышать теперь, после всего, что случилось?
– Извини, Павел, я задумался.
– Я и пальцем к нему не прикасался, – четко, раздельно, по слогам произнес Шерлинг. – Если ты задумался об этом, так вот – я Богдана не трогал.
– Что ты, что ты, бог с тобой.
– Не тебе, еретику, бога всуе вспоминать.
Гиз закрыл глаза. Какие слова еще помнит этот успешный московский адвокат из своего поповского детства. «Еретик», «всуе»… Вот что такое наследственная закваска, никаким образованием этого из себя не выбьешь. Сын – попович, дочь – поповна… Что ж, по крайней мере эта жертва выбрана правильно, можно даже сказать, со вкусом. Как и тогда, полвека назад.
– Олеся, ну не надо, я прошу тебя! Ну, чем он-то может помочь? Он же болен!
Снова голос Лесюка за дверью столовой – на этот раз тревожный, умоляющий.
– Пусти меня к нему! Я должна его спросить! – голос Олеси Михайловны, осипший от слез.
– О чем?
– Мне нужно спросить. Он знает. Он был там!
– Олеся! Постой, куда ты? Куда, скаженная баба?!
Топот каблуков за дверью. Гиз поднялся из-за стола. А вот при этом разговоре грех не поприсутствовать.
– Она не в себе, – бросил ему вдогонку Шерлинг. – Не в себе, как и моя дочь.
Муха вернулась, на этот раз облюбовав в сухарнице свежеиспеченные к завтраку сдобные венские булочки.
В спальне Петра Петровича Шагарина – Гиз точно знал, куда направилась Олеся Михайловна – в спертом непроветренном воздухе столб пылинок в солнечном луче, иглой проколовшем дубовый паркет. Тревожные глаза Елены Андреевны.