Моя тревога возросла, распространившись на прошлое. Я думал о том, как давно я уже окружен, как долго чужие глаза подстерегают каждый мой шаг, выжидая, пока один из них не окажется неверным. А я ничего не подозревал, я ходил, как во сне, убежденный в том, что все мое касается только меня и моей совести. Мой духовный сын наблюдал за мною, по чужому приказу оставляя мне лишь пустое убеждение, будто я обладаю свободой. Годами я пленник бог знает чьих и бог знает скольких глаз. Я чувствовал себя униженным и оттиснутым назад, утратившим даже то свободное пространство, которое до несчастья считал своим. Меня лишили его, не стоило больше возвращаться к нему даже в воспоминаниях. Беда пришла много раньше, чем я осознал ее. Кто только не спускал с меня глаз, кто только не подслушивал моих слов, сколько оплачиваемых или добровольных соглядатаев следило за моим путем и помнило о моих поступках, делая меня свидетелем против самого себя. Количество их стало устрашающим. Я шел по жизни без страха и подозрения, как слепец по краю пропасти, теперь же мне кажется пропастью ровная дорога.
Городок словно превратился в одно огромное ухо, в один глаз, которые улавливали любой мой вздох и шаг. Я лишился простоты и уверенности, встречаясь с людьми. Если я улыбался, то это считали льстивостью; если я разговаривал о пустяках, это казалось скрытностью; если я говорил о боге и его справедливости, я выглядел глупцом.
Я не знал, что делать со своим «другом» муллой Юсуфом. С горечью произносил я это слово «друг», но думаю, что вышло бы гораздо хуже, если б мы в самом деле оказались друзьями. А так я ничего не теряю. Знаю, я польстил бы себе, если б мог посетовать: смотрите-ка, как поступил со мной друг. Но я не хотел этого. Я обвинил бы тогда одного человека, и все свелось бы к взаимным расчетам между ним и мною, поскольку, оскорбленный предательством друга, я позабыл бы об остальных. Теперь же, не отделяя его от толпы, я увеличивал значение и его вины и своей потери. Я поступал так бессознательно, со смутным желанием сделать более всеобъемлющими и мою боль и мою удовлетворенность. Я говорю — боль, но я не ощущал ее. Я говорю — удовлетворенность, но я не испытывал ее. Люди стали моими должниками, но я ничего от них не требовал.
Мулла Юсуф встречал меня со страхом в потемневших глазах, я же устало улыбался, обуглившись изнутри. Изредка, но лишь изредка мне казалось, что я удушил бы его или во сне, или когда он сидит, погруженный в задумчивость. Иногда я хотел удалить его от себя, отослать в другую текию, в другой город. Но не предпринимал ничего.
Хасан и хафиз Мухаммед были тронуты моим великодушием и прощением, а мне, к моему удивлению, доставляло удовольствие их признание того, что не было правдой. Ибо я не забыл и не простил.
Это вернуло мне Хасана, я вновь испытал труднообъяснимое удовольствие от его дружбы, похожей на какое-то внутреннее озарение без причины, почти без смысла, но я принимал ее как дар и хотел, чтоб она длилась извечно, непрерывно.
— Ты поступил разумно, оставив его в покое,— говорил он, имея в виду не столько мою доброту, сколько пользу для меня: в похвале Хасана иногда звучало предостережение.— Если ты прогонишь его, на его место придет другой. Этот менее опасен, раз ты знаешь, что он собой представляет.
— Мне больше никто не опасен. Я оставлю его в покое, пусть живет как знает. У меня нет сил ненавидеть. Я даже жалею его.
— Я тоже. Непонятно, как может человек жить, думая только о своей и чужой беде. Думать о своей и готовить чужую. Он точно знает, что его ждет в аду.
— Почему ты ничего не сказал мне, зная обо всем?
— Я ничему не смог бы помешать. Все уже произошло. Я предоставил тебе самому искать, чтоб свыкнуться с этой мыслью. Бог знает, что бы ты выкинул.
— Я хотел устроить что-нибудь, обнаружив виновника. Но я бессилен что-либо предпринять.
— Ты много делаешь,— серьезно возразил он.
— Я не делаю ничего. Я позволяю времени уходить, я потерял опору, я лишен радости от того, что я делаю.
— Нельзя так. Займись чем-нибудь, не поддавайся.
— Как?
— Уезжай куда-нибудь. Куда хочешь. Домой, в Йоховац. Перемени обстановку, людей, небо. Сейчас сенокос. Засучи рукава, возьми косу, взмокни от пота, выложись до конца.
— Печаль теперь царит в моем доме.
— Тогда поедем со мной. Я собираюсь в дорогу, к Саве. Будем ночевать в блошиных ханах или под сенью буков, объедем пол-Боснии, если хочешь, перейдем в Австрию.
— Ты уверен, что путешествие всем столь же приятно, как и тебе? И что оно целительно? — засмеялся я.
Я коснулся больного места, и струна загудела.
— Время от времени стоило бы каждого насильно отправлять путешествовать,— вспыхнул Хасан.— Более того, нельзя оставаться на одном месте дольше, чем нужно. Человек не дерево, и привязанность к одному месту — его беда, она лишает его мужества, уверенности в себе. Осев на одном месте, человек примиряется со всем, даже с самым скверным и пугает сам себя грядущей неизвестностью. Перемена места кажется ему уходом, потерей чего-то, кто-то другой займет его место, а ему придется начинать заново. Окапывание — истинное начало старения, поскольку человек молод до тех пор, пока не боится начинать заново. Оставаясь на месте, он или мучается, или сам мучает других. Уезжая, он сохраняет свою свободу, будучи готовым переменить обстановку и навязанный ему образ жизни. Куда и как уехать? Не улыбайся, я знаю, что нам некуда деться. Но иногда мы можем создать видимость свободы. Мы, дескать, уходим, дескать, меняемся. И вновь возвращаемся, смирившиеся, найдя обманчивое утешение.
Я всегда с трудом улавливал момент, когда в его словах начинала звучать насмешка. Опасался он утверждать что-либо или попросту не верил ни в одно из своих утверждений?
— Поэтому ты все время ездишь? Чтоб сохранить видимость свободы? Означает ли это, что свободы вовсе не существует?
— И да и нет. Я двигаюсь по кругу, уезжаю и возвращаюсь. Свободный и связанный.
— Стоит ли тогда мне ехать? Ведь, судя по всему, безразлично, уезжать или оставаться на месте. Если я связан, значит, я не свободен. А если возвращение является целью, к чему тогда его откладывать?
— В том-то все и заключается: в возвращении. Тосковать в одной точке земного шара, покидать ее и снова к ней возвращаться. Без точки, с которой ты связан пуповиной, нельзя полюбить иной мир, иначе тебе неоткуда было бы уезжать, иначе ты оказался бы нигде. А быть нигде нельзя, раз ты владеешь только одной этой точкой. Плохо, если ты не думаешь о ней, не тоскуешь, не любишь ее. Нужно думать, тосковать, любить. И тогда готовься в дорогу. Покидай текию, хафиза Мухаммеда, освобождайся от них, и пусть они освободятся от тебя, готовься к тому, чтоб на белом коне, с покрытой ранами задницей встать у ворот другого царства.
— Не очень-то соблазнительно.
— Раны есть раны, дервиш.
— Место-то уж больно неудобное.
— Как любое другое. Нельзя ехать верхом, сидя на голове, кое-кому это покажется странным. Это будет походить на бунт. Значит, договорились?
— Да. Я никуда не еду.
— Ты напоминаешь мне капризную девицу, с которой никогда не знаешь, как поступить. Ну, бородатая капризуля, видно, ты твердо надумал оставаться в нерешительности. Но если передумаешь, если тебе надоест бороться, как с черным демоном, с одной-единственной мыслью, разыщи меня, ты знаешь, где меня можно найти.
Мне не хотелось никуда уезжать. Однажды, давно, я собирался уйти, блуждать по неведомым тропам. Но то была пустая мечта, бессильное стремление к освобождению, жажда невозможного. Теперь она больше не появлялась. Город удерживал меня силой поразившего несчастья. Оно, как копьем, пригвоздило меня. У меня осталось мало мыслей, мало движений, мало дорог. Я сидел в саду на солнышке или у себя в комнате, склонившись над книгой, гулял над рекой, понимая, что делаю это по привычке, безвольно, без удовольствия. Но все чаще и чаще я ловил себя на том, как приятно на солнцепеке, с книгой в руке, над бегущей водой. Это стало будничным, доставляло удовольствие и рождало покой. Мне казалось, будто я забываюсь на самом деле, в душе воцарилась тишина. А потом вдруг внезапно, без видимых причин, без уловимых ассоциаций меня пронзала молния, подобно приступу мучительной, потаенной болезни, подобно судороге. Что это? — спрашивал я себя, притворяясь изумленным, боясь признаться себе самому в этом нежелаемом мятеже, отвлекая себя мелочами, что находились под рукой или рядом с мыслью.
Я чего-то ожидал.
То были смутные и переменчивые настроения, какие бывают у человека, который ни здоров, ни болен и которого внезапные признаки болезни поражают сильнее, чем если бы она длилась годами.
Из этого мучительного состояния меня вывела ненависть. Она прижилась и ожила, вспыхнув в один прекрасный день, в один миг ярким пламенем. Она разгорелась, говорю я, ибо до тех пор мерцала, упрятанная, и лизнула меня, изнемогая от собственной мощи, обжигая мне жаром сердце. Она жила во мне наверняка очень давно, я носил ее, как искру, как змею, как нарыв, который вдруг прорвался, а я сам не знал, где она таилась до той поры, почему молчала и таилась, так же как и то, почему внезапно обнаружилась в ситуации, которая ничем не была более благоприятной, чем другие, прежде. Она вызревала в тишине, как любое чувство, и родилась сильной и могучей, долго питаемой ожиданием.